Шрифт:
Закладка:
Выстрел в затылок.
…Зашёл, торопясь, врач. Подтвердил смерть. И уже медленнее, словно сразу устал, вышел.
Тело ловко вогнали в мешок.
«Хороший паренёчек. Лёгкого телосложения. А то этого, вчера… Еле выволокли».
Черновики четвёртой книги «Тихого Дона» и второй книги «Поднятой целины» были бы изъяты при обыске и затем безвозвратно утеряны.
Тройка в тот же день вынесла бы смертные приговоры Луговому, Логачёву, Красюкову.
На другой день – Владимиру Шолохову и всему его троцкистскому гнезду в Еланской школе.
И, наконец, Петру Яковлевичу Громославскому – этого давно было пора к ногтю.
* * *
В середине августа из ростовской тюрьмы Лугового перевели в новочеркасскую.
Он рассказывал: «По дороге ко мне пристал один из заключённых (видимо, переодетый работник НКВД), всё пытался провоцировать, вызывая на контрреволюционные разговоры. Он ругал Советскую власть, ЦК партии, Сталина, но поддержки в разговорах на эту тему не получил. Выдавая себя за работника “Динамо”, по лицу, телосложению видно было, что он собой представляет, – лицо полное, лоснящееся, кровь с молоком, здоровый, бодрый, жизнерадостный. Таких арестантов не бывает. Меня вначале поместили с ним в одиночку, он продолжал вести разговоры на такую же тему. Видя, что из этого ничего не выходит, меня перевели в подвальное помещение, где была настоящая одиночка – каменный мешок с одним маленьким окошечком вверху и крепкой решёткой. В камере стояла железная койка, на ней доски, соломенный матрац, подушка соломенная, простыня и какое-то одеяльце. В углу стояла параша – деревянная кадушечка с крышкой, табуретка и веник. Один раз в день, утром, парашу полагалось выносить в уборную. Тут арестант умывался, мыл парашу и возвращался в камеру. Окно всегда было открыто. При мне был меховой кожаный пиджак, куртка, кепка, рабочие яловые сапоги, галифе с лампасами, чёрная сатиновая рубашка, кисет с табаком, который мне, провожая из камеры, наполнили махоркой. Никто ничего не знал, куда меня· переводят. Деньги, часы, документы у меня отобрали при первом обыске, да и делать в тюрьме с ними нечего. Тогда же пообрезали пуговицы, забрали пряжку. Брюки, когда ходишь, приходилось держать рукой.
На второй день моего пребывания на новом месте в камеру зашёл работник НКВД, сел на табуретку и сказал: “Ты враг народа, признавайся во вражеской работе, нам всё известно”.
Я ему заявил, что мне не предъявлено никаких обвинений, нет у меня и обвинительного заключения. Он перебил меня, заявив: “Это всё будет. Ты давай рассказывай о вражеской работе”. Мне показалось, что он с неба свалился, привязывается ко мне. Неужто, подумал я, этот человек верит в какую-то мою вражескую работу, скорее, просто притворяется. Я ему сказал, что честно выполнял поручения партии и ни о какой вражеской работе не имею понятия и протестую против подобного обвинения. На сей раз этим дело и кончилось.
Через несколько дней в камеру пришёл новый следователь».
Его звали Алексей Васильевич Андронов.
«Повёл в свою комнату, помещавшуюся на третьем этаже. Это большая пустая комната, чем-то напоминающая больничную палату. В комнате стоял стол, за который он сел. Здесь же стоял табурет, на который он предложил сесть мне. Сам стал пить воду из нарзанной бутылки, предварительно побрызгав на пол в комнате. Было душно и пыльно. Я стал глядеть на новочеркасский собор, рельефно выделявшийся на фоне города. Следователь, заметив это, сказал: “Что глазеешь на город?” Я ответил, что смотреть не запрещается. “Я вот тебе покажу, что запрещается, а что нет. Смотри вон на стену и не поворачивай головы”. Так начался этот беспредметный, дикий, ни с чем не сравнимый по своей жестокости допрос. Далее следователь предложил, как и накануне в камере, рассказать о вражеской работе, о своих вражеских делах. Я ответил, что такой работы я не проводил, а честно выполнял поручения и решения партии. Тогда он начал ругаться, кричать, топать ногами, плевать мне в лицо, швырять пресс-папье мне в голову и чинить прочие надругательства.
В один из таких допросов следователь спросил: буду ли я давать показания. Я сказал: “Давайте карандаш и бумагу, я сам напишу то, что я считаю нужным”. Он заорал: “Вот чего захотел! Говори, мать-перемать, о вражеской работе”. Такие допросы продолжались целыми днями с небольшими перерывами. Вот он ходит по комнате, ругается, как самый отъявленный бродяга, нецензурной бранью или спрашивает: “Что сидишь, как вошь на переправе?” или ещё какую-либо нелепость или нецензурщину придумает.
Весь допрос состоял из того, что он в бешенстве прокричит все ругательства, какие он знал и какие мог изобрести во всех выражениях и комбинациях, какие мог составить. Когда уморится или ему надоест, тогда отведёт в камеру.
Однажды приводят меня в камеру – гляжу, на койке нет постели, одна койка с голыми досками и моей кожанкой. Стал я спать на голых досках. Так прошло несколько дней. Следователи то днём, то ночью выводили на допросы. Возвратясь после очередного допроса, я увидел, что на койке не оказалось досок, а пол цементный, сырой. Пришлось спать на прутьях койки, которых было два или три, проходивших вдоль койки, подложив под бока кожанку. Затем, придя после допроса, я не нашёл и самой койки, осталась одна кожанка. После следующего допроса я не нашёл кисета с табаком, пришлось пожалеть не о том, что его не стало, а о том, что я экономил табак, курил понемножечку, насыпал в закрутку табак скупо, берёг, чтобы было что хоть раза два потянуть».
Однажды в новочеркасской тюрьме, ведомый по коридору на допрос, Луговой встретил Логачёва. Их столкнули нарочно.
Андронов спросил:
– Видел своего друга?
– Видел.
– А он умнее тебя, даёт показания.
– Пусть даёт, если у него есть что давать.
Луговой: «Следователь разругался, приказал встать с табуретки, начал на меня плевать, а затем харкать, как верблюд, прямо в глаза и не давал вытереться. Кричит: “Держи руки по швам, чего вытираешься?” Так я и стоял, оплёванный, до конца допроса. Вернувшись на этот раз, увидел, что спать или отдохнуть не на чем. В камере были ещё крышка от параши и веник, пришлось положить их на цементный пол и как-то спать даже в этих условиях.
Силы начали покидать меня. Кормить нас почти совсем перестали. В день давали граммов двести какого-то суррогата с половой и другими отходами и кружку воды, иногда выдавали несколько штук ржавой, полугнилой хамсы».
Шёл сентябрь.
Красюкова тем временем переправили в Миллерово – там по-прежнему заправлял Василий Сперанский.
Допрашивали шесть суток подряд. Сутки не давали воды. Трое суток не давали есть.
Красюков ничего не подписал.
* *