Шрифт:
Закладка:
Она промчалась мимо, и я уж подумал, что меня не заметили, когда взвизгнули тормоза, заскрипели колеса, автомобиль развернуло на скользкой дороге, он ударился о высокую бровку шоссе, закачался и, отскочив, врезался в километровый столб; мотор заглох, фары погасли.
После скрипа, скольжения, удара и дребезга на долю секунды воцарилось безмолвие, а потом распахнулись передние дверцы и ко мне бросились два темных пальто.
Я споткнулся и скатился на дно кювета, затем побежал по полю, покрытому мерзлыми комьями, вывихнул лодыжку.
Меня схватили за шиворот.
Так мою мать, из-за меня, ублюдка, они чуть не ебанулись в кювет!
Они заломили мне руки за спину и, толкая, поволокли к машине; я не сопротивлялся.
Меня швырнули на заднее сиденье со словами, что расшибут мне башку, если посмею пошевелиться; машина завелась с трудом, всю дорогу они ругались, но внутри было так тепло, что мне стало не по себе, и в этом неприятном тепле гул мотора и ругань стали медленно отдаляться, и я заснул.
Когда мы остановились перед большим белым зданием, уже светало.
Показывая мне искореженный бампер, они орали, что не собираются платить за ремонт и что мне придется забыть, что такое сон.
Меня отвели на второй этаж и заперли в комнате.
Там я попытался сосредоточиться, продумать, что буду им врать, но голова моя опустилась на стол.
Стол был жесткий, и я, пытаясь смягчить его, подложил под голову руки, но и руки показались мне слишком жесткими, однако какое-то время спустя все же размягчились.
Проснулся я от того, что в замке повернулся ключ, в дверях стояла женщина в милицейской форме, а за ней, в коридоре, мой дед.
Когда с улицы Иштенхеди такси свернуло на Адониса и промчалось мимо высокой ограды закрытой территории, он рассказал мне о том, что случилось ночью.
Казалось, все это было не нынешней ночью, а много лет назад.
Утро стояло ясное, под ярким светом все таяло, звенела капель.
Кровать матери была застелена полосатым покрывалом, как когда-то давно, до ее болезни.
Была застелена так, как будто она не жила здесь.
И мое чувство не обмануло меня, я никогда ее больше не видел.
ОПИСАНИЕ ОДНОГО СПЕКТАКЛЯ
Наш тополь еще сохранял кое-где листву, которой, чтобы опасть, требовалось пожелтеть до смертельной бледности; в кроне гулял ветерок, такой слабый, что восходящие дугами ветви лишь иногда подрагивали, но листья вовсю раскачивались и крутились на коротеньких черенках, схлестываясь друг с другом.
За окном было солнечно, и далекое небо казалось еще синее от пляшущих бледно-желтых пятен; в безоблачной синеве видно далеко, и глаз вроде бы различает близкое и далекое, а не смотрит в некую пустоту, у которой где-то все-таки есть граница, иначе она была бы совсем прозрачной.
В комнате было тепло, в белой изразцовой печи уютно потрескивал огонь, и при каждом нашем движении ленивыми волнами поднимался и оседал сигаретный дым.
Я сидел за его столом в удобном просторном кресле, в том особом уголке его комнаты, который он всегда уступал мне, и трудился над своими заметками; работа моя заключалась в том, что, глядя в окно свозь подвижную кисею голубого дыма, я вспоминал, что я видел на сцене во время последней репетиции; пытался писать картину с картины.
Подмечал такие слова и жесты, мотивацию и смысл которых мы постигаем сразу, но при этом в момент, когда мы их воспринимаем, мы видим, что к ним примешивается что-то лишнее и случайное, замечаем какие-то мелкие сбои, разрывы, несовершенства, которые отделяют игрока от игры, актера от его роли и которые они, актеры, в соответствии с жесткими правилами их профессии, постоянно стремятся чем-то уравновесить, как бы скрыть тот печальный факт, что полного, абсолютного отождествления не бывает, хотя именно этого мы жаждем в конечном счете в любой своей деятельности.
Когда я делал наброски, в процессе письма, а работа эта была рутинная, мне всегда казалось, что закон, который по-настоящему меня занимает, если есть таковой вообще, нужно искать не в очевидных причинных связях происходящего, не в поддающихся описанию жестах и гулких словах, хотя они чрезвычайно важны, ибо наши слова и жесты суть не что иное, как животворная плоть событий, но скорее в как бы случайных зазорах между словами и жестами, в неправильностях и изъянах.
Он сидел чуть поодаль и как заведенный стучал на машинке, отрывая пальцы от клавиш лишь для того, чтобы лихорадочно затянуться; я не знал, что он там печатал, стихи так долго и безотрывно не пишут, возможно, какой-то текст для своей программы на радио, хотя это маловероятно, потому что со студии он никогда не приносил ни клочка бумаги и из дома туда ничего не носил, перемещаясь между двумя жизненными пристанищами с пустыми руками, как бы намеренно изолируя их друг от друга; его ноги торчали из-под стола, что, видимо, делало его позу не самой удобной, но зато косо падающая через окно солнечная полоска согревала его босые стопы.
И когда он почувствовал, что я уже долго без дела таращусь в окно, он сказал, даже не подняв головы, что неплохо бы нам помыть окно.
Пальцы ног, так же как на руках, были у него длинные и изящные, и мне очень нравилось мять кулаком своды его подошв и по очереди касаться языком пальцев, ощущая острые кромки ногтей.
Заметки я никогда не делал сразу по окончании репетиции, а садился за них вечером или ночью, либо, если мне удавалось заставить себя встать пораньше, утром следующего дня; чтобы более четко увидеть источник, причину эффекта, увидеть сцену на расстоянии, нужно было освободиться от самого эффекта.
Я не ответил, однако идея совместной помывки окна не вызвала у меня возражений.
Поначалу создание этих записей было для меня чем-то вроде не слишком осмысленной барской прихоти или уединенного психотренинга, из-за чего я даже испытывал угрызения совести, особенно когда вечерами, стиснутый понурой толпой, возвращался домой в переполненной городской электричке, и думал, к чему эта роскошь ума, привилегия рафинированной