Шрифт:
Закладка:
В подвалах ничего, мы же смотрели, когда…
Мнется, молчит, не хочет вспоминать, как несли Хавроновну, он ведь и нес: как самый высокий, самый главный. Тот же Юбка ему и помогал, может, еще кто-то из пацанов.
– И где Алевтина? Неужели она на наш ор не выйдет? – Муха делает шаг вперед, он, единственный, из-за раны и может от Ника требовать. – Я бы вышел. Где она, Ник?
– Она сидит в комнате воспитателей.
И он так это сказал, что я поняла: не надо туда заходить, не надо нам, а лучше бы подумать, где достать еду, потому что у меня уже и голова кружиться перестала, желудок не ноет, но знаю – плохо, очень плохо. Ленка два раза плакала прошедшей ночью, и знаю, что не от жалости. Желудок у нее ноет, два раза в больнице лежала с обострением гастрита – в девять лет и в одиннадцать. Замечаю только, что в последние дни ее кожа стала заметно чище, даже на ночь белой цинковой мазью мазаться перестала. Один раз вскочил у меня какой-то гнойничок случайный на подбородке, открыла баночку, а там все засохло, к горлышку пристало. Закрыла и убрала, словно не было. Может быть, кожа на наших лицах теперь навсегда останется чистой, только ведь Ленке нельзя голодать долго, а то придется ложиться в больницу в третий раз.
И я тихонько обхожу всех, чтобы пойти к комнате воспитателей – она в конце коридора, в противоположной стороне от туалетов и всякого такого. Ловлю на себе взгляд Крота – извини, извини, я ненадолго, все ради тебя.
• •
Алевтина сидит на стуле, уронив голову на стол.
• •
Алевтина сидит за заваленным всякими мелочами столом, ее руки очень прямо лежат на книгах, вытянуты вперед, будто она делает растяжку.
• •
Алевтина не шевелится.
• •
Но ведь мы не виноваты, не виноваты, что все так произошло. Может быть, у нее сердце разорвалось от взрывов, которые больше не кажутся похожими на фейерверки, может быть, она недаром обратила внимание на запись в моей медицинской карте, только неправильно поняла про порок сердца – вспомнила, что у самой есть то, что в детстве не пролечили.
Вот и ударило.
Алевтина Петровна, тихо говорю, Алевтина Петровна. Без страха трогаю эту длинную, тонкую руку, обтянутую зеленой трикотажной кофтой. Рука твердая, застывшая – это значит, что она давно здесь сидит, три или два дня.
(Все потому, что не зря программу «Человек и закон» смотрела, там иногда говорят про такие вещи, даже детей не просят от телеэкрана убрать, наверное, предполагается, что несовершеннолетние такие вещи не смотрят, а я только их и смотрела.)
Алевтина Петровна, говорю, ну крикните на них, на нас, скажите, чтобы немедленно прекратили. Потому что из зеркала вышла Акулина – помните, вы говорили, что нам, таким большим девочкам, стыдно в нее верить? – и заставила Хавроновну повеситься, остановила вам сердце и что-то сделала с Ником такое, чему я пока названия не знаю.
А может, она вышла раньше, гораздо раньше – и вселилась в Муху, когда он…
Может, она тут жила.
Это она все, Акулина, это не мы.
Алевтина Петровна, не скажете, куда она спряталась? Нужно искать в комнате воспитателей, но их нет – точно воспитатели не причесываются, не поправляют косметику.
Может быть, маленькое зеркальце есть в сумочке, в косметичке.
Простите, говорю, я ничего себе не возьму.
Сумку Алевтины я нахожу почти сразу, помню, как в первые дни она прямо с ней в столовую приходила, потом перестала бояться нас, стала в комнате оставлять. Это большая сумка из поддельной крокодильей кожи, лаковая, с посеребренной застежкой-защелкой. Там я нахожу зеркальце – отломанное от старой пудреницы, еще хранящее сладкий и приторный запах.
Здесь она, некуда ей больше пойти было, здесь, в этой комнате, некуда бежать – тем более что рядом тело.
Отчего-то не страшно совсем, даже когда в зеркало смотрюсь – вот она я, пока Акулины нет. Белая кожа, россыпь веснушек на носу, клубничный блеск для губ – все-таки Ленка дала, как и обещала, хоть и не на дискотеку.
Вот она я.
Привет.
Привет, говорит Акулина, я ждала. А почему не шевелится твоя воспитательница, почему не утешает плачущего мальчика?
Какого – плачущего?
Того, что с красными глазами. Они красные потому, что он всю ночь проплакал.
Неправда, Крот никогда не плачет.
И все-таки я видела. Видела, когда ты ушла и унесла с собой музыку.
Получается, что ты была там, с ним?
Заходила. Он сидел на полу.
На лавочке, я думаю, что он сидел на лавочке…
Нет, он сидел на полу. Пол был слишком холодным, в этой вашей белой плитке, немного отколовшейся с краю, но он сидел. Его руки лежали на коленях. Он думал про песню, которую ты ему включала, даже напевал тихонечко себе под нос. Ему показалось даже, что в другое время и в другом месте вряд ли бы отважился запеть, так что хорошо.
Потом он подумал о тебе и заплакал.
Неправда.
Правда.
Я отвожу зеркало подальше от лица, но Акулина никуда не уходит – ухмыляется мне оттуда, из захватанного стекла, поэтому приходится перевернуть, а потом и вовсе убрать обратно в сумочку из поддельной крокодильей кожи.
Счастье еще, что Акулина сейчас надолго здесь останется – пока мы Алевтину не уберем, а это снова мальчики только могут сделать, сильные.
Интересно, куда ее денут, куда положат – рядом с Хавроновной? А где Хавроновна? Ленка шепнула – мол, сама не уверена, но вроде бы во внутреннем дворе, там еще акации посажены, скоро зацветут. Мама говорила, что это поздно, потому как у нас север, а в южных областях уже все отцвело. Но я ни разу не была в южных областях, и уж точно вряд ли там хоронят воспитательниц под деревьями.
Оставайся пока в этом зеркале, не приходи к нам, не хочу тебя, не хочу про Крота слушать – тем более что, может, про него и думать нельзя, а не только разговаривать.
Выхожу из комнаты, и в коридоре глаза в глаза с Ленкой сталкиваюсь.
– С кем ты разговаривала?
– Ни с кем.
– Брось. Я же слышала. Слушай, ты бы так не расстраивалась. Ведь ничего такого страшного… Ну то есть…
– Да, ничего? Ты уверена?
– Да.
– Раз так, то не хочешь туда, в комнату, зайти? Посмотреть кое-что.
– Нет, – ее передергивает всю, – ты же знаешь, что я мертвецов боюсь.
– Не знаю, откуда?
– Так их все боятся.
– Откуда ты знаешь, что Алевтина умерла?
– Ну, она давно не выходила, после того как Муху пырнули. Ни в туалет, никуда. Ни в столовку.
– Ну и что? Может, она заболела. Может, ушла.
Ленка не успевает ответить. Услышали – за спинами, за дверью: кто-то словно бы ходит, открывает шкафы, выдвигает ящики. Стук-стук, шорох. Потом тишина.
Ленка замирает, на лице огромные перепуганные глаза, побелевшие. Она успела накраситься перед судом, но только теперь я уже так внимательно не смотрела, больше думала о том, что скажу, как буду стоять, держаться.
– Эт-то кто, Кнопка? Это что? – шепчет, а к двери подойти боится, боится даже представить, что там может быть.
Не бойся, говорю, и радостно, потому что только я и знаю, чего в этой комнате точно бояться не следует, – Алевтина Петровна мертва, она мертвые руки на стол уронила, а под руками наши карточки, личные дела, анкеты, дневники эмоций, которые нас заставили заполнять первые дни, но такой фигней даже совсем мелкие детишки заниматься не стали, открытая губная помада, выпотрошенные блистеры с таблетками, а ведь можно было внимательно рассмотреть, что она принимала и что не помогло; но бояться следует не ее, потому что хоть она и раньше кричала на нас, но не просто так, а потому что хотела угомонить, хотела, чтобы мы услышали, успокоились, ничего плохого не хотела.
И я поднимаю голову, впервые за целый день поднимаю голову, хотя это я виновата, я вошла в комнату, вытащила из ее сумки зеркальце, пахнущее пудрой, а оказалось, что Акулина тоже любит пудру, она бы себя густо-густо пудрила, была б ее воля.