Шрифт:
Закладка:
Я рассказывала ему, как еще подростком начала учиться пению. Руководитель школьного хора решил, что у меня талант, и нашел преподавателя вокала, а тот сказал, что с таким голосом можно и в оперу, если заниматься всерьез. Как же меня манила эта неизвестная жизнь, в которой я ничего не понимала. Мне казалось, что искусство – это бесконечная свобода, рассказывала я ему, спасение от одинаковых жилых коробок, которыми застроен наш городишко, от серого неба, серых дорог и серых полей, среди которых он затерян. От матери, которая сидела у окна, и высматривала меня, если я возвращалась домой затемно, и перебирала в уме все ужасы, которые могут со мной случиться. От матери, которая никогда не спала; я слышала, как она бродит по ночам, выдергивает вилки из розеток, проверяет задвижки на окнах, открывает и закрывает двери.
Когда я начала встречаться с ровесниками, до меня стало доходить, сколько труда требует пение и как мало мне достается обычных подростковых развлечений. Я часами занималась, слушала оперы, искала в интернете переводы либретто – и обнаружила, что хотя тексты написаны на языках, которых я не знаю, рассказывают они о чувствах, которые я прекрасно понимаю или хочу понять. Одну за другой я глотала книги об оперных певцах и певицах, слушала все их записи, выписывала в тетрадку их советы. Макс был впечатлен. Говорил, что нечасто удается встретить таких целеустремленных, таких серьезных людей, как я. Это редкие качества, говорил он.
Я не говорила ему, что иногда в консерватории у меня возникает чувство, будто я тону. Он воспринимал мое поступление и переезд в Лондон, как и я сама поначалу, – как хеппи-энд, вознаграждение за годы работы. Мне очень нравилось, что он считает, будто я вся такая успешная, и я не спешила развеивать его заблуждения, но все-таки рассказала об одном недавнем случае – когда мы всем курсом отправились ужинать. Я увидела цены в меню и заказала закуску вместо основного блюда, пила обычную воду, а под конец кто-то из однокурсников сказал: «А давайте просто разделим счет поровну». И теперь, когда они куда-то собираются, я всегда придумываю отговорку. Я призналась ему, что иногда беспокоюсь, не нанесла ли какого непоправимого ущерба, в прямом смысле слова травмы своему мозгу, установив банковское приложение на телефон, поскольку ловлю себя на том, что то и дело непроизвольно заглядываю в него, иногда по двадцать раз в день, хотя знаю, что ни зачислений, ни списаний не предвидится; это похоже на нервный тик – кажется, что если я перестану смотреть на эти цифры, они и вовсе исчезнут.
Эти истории, по-видимому, тоже производили на него впечатление. Он говорил, что никогда не смог бы жить так, как живу я. Что для этого нужно большое мужество. Он поддразнивал меня, что я постоянно чередую одни и те же два лифчика, целовал выступающие тазовые косточки – по-моему, мне нужно чаще кормить тебя хорошей едой, говорил он, – и называл своей темноглазой дивой.
Я пыталась, в свою очередь, что-то узнать о нем – например, после секса, когда его тянуло на нежности и клонило в сон. Он любил поговорить. За ужинами мы вели длинные беседы, и я уходила домой с чувством, что почти все про него поняла. А потом, опомнившись, думала: а что он, собственно, сказал-то? Чем поделился? Не так уж и многим. Никакой конкретики. Поэтому, когда мы проводили вечера у него дома, я старалась выжать из него побольше. Запоминала детали, а оставшись одна, пыталась их упорядочить, выстроить из них связный сюжет.
Как-то раз я спросила Макса про его семью.
– Отец, – ответил он. – Мать и брат.
– Старший или младший?
– Старший.
– Удивительно.
– Правда?
– Да.
В детстве они были очень похожи, сказал он. Им всегда нравилось одно и то же.
Одни и те же виды спорта, одни и те же предметы в школе, одни и те же девушки. Но брат всегда был немного лучше, а родители поощряли их соперничество. Во всяком случае, отец. Он не вмешивался, когда они дрались, говорил, что нужно уметь постоять за себя – или искать другие способы победить в споре. Я спросила: «И что в итоге?» – а он засмеялся и ответил: «А ты как думаешь? Весь исковеркан, ремонту не подлежу. Так-то, любовь моя», и я ничего больше не стала спрашивать, потому что все мои мысли теперь были заняты этим ласковым обращением.
Родился Макс в Лондоне, но семья перебралась в Котсволд, когда отец ушел на пенсию. А ушел он рано – даже не на пенсию, просто перестал работать. Он по-прежнему всюду заседал, и все такое. Я не поняла, что это значит, но сделала вид, будто поняла. О матери я тоже спросила. Мне было интересно, чем она занималась, но он ответил: «Так у нее же были мы – двое мальчишек, она нас растила» – с такой ужасающей почтительностью, что я подумала: бог мой, приехали, поборник традиционных ценностей, еще и маменькин сынок, – но тут же усомнилась в правильности своего вывода. Он рассказывал, как в детстве говорил друзьям: «Не разувайтесь, у нас такие ковры, на них грязи не остается». Только годы спустя до него дошло, что по пятам за ними бегала мать с пылесосом. А однажды его мать приготовила праздничный ужин, не один час простояла у плиты, а когда все сели за стол, отец, попробовав кусочек, повернулся к ней и сказал: «А утка-то жирновата, а, Джейн?» И как он поддразнивал ее за то, что она слишком быстро тратит деньги, которые он ей выдает. И как она плюхалась на диван в пять вечера, задернув шторы и включив детям телевизор, со словами: «Как же я устала – весь день на ногах!»
– Красивая она тогда была? – поинтересовалась