Шрифт:
Закладка:
Дорогая Нина Николаевна!
Ваше письмо меня очень огорчило. И не потому только, что оно пропитано недобрым чувством ко мне («учинили допрос», «не как жандарм» и т. п.), которое, по-моему, никак не оправдано, — но и потому, что и Вы, видимо, тоже очень огорчились — да так, что даже осерчали — и также совершенно зря, как я постараюсь показать ниже.
Надо ли доказывать, что я никак не хотел Вас огорчать и тем менее вызвать Ваш гнев?! Меня удивило, как Вы, подчеркивающая, что Вы чужды 19‐му веку, а связаны с новыми веяниями, как могли Вы психологически допустить такую ошибку, что защитника приняли за «следователя»!? — Поясню, что я под этим разумею.
Пересуды, как Вы знаете, весьма живучи. И «дурная пресса», которая возникла вокруг Вас в половине 40-ых годов, держится и по сей день в Нью-Йорке. И если прежде я был пассивен в опровержении этих пересудов, после наших разговоров на «Франс» мое отношение изменилось: когда, рассказывая о путешествии и встрече с Вами, я наталкивался на эти пересуды, я решительно опровергал их, — не делясь, конечно, всеми подробностями сообщенного Вами о Вад[име] Викт[оровиче] [Рудневе], мною полностью усвоенного.
То же, что Вы рассказали о Бунине, я по-просту запамятовал. Отсюда и вопрос, обращенный к Вам повторно, когда Вы были у меня, — конечно, не для расследования «дела Берберовой», а для собственного осведомления непрошеного защитника. Тут же замечу, что Бунин, которого я невысоко расценивал как человека, — не много стоит в моих глазах и как свидетель. Для такого утверждения у меня имеются достоверные и для меня убедительные факты, — не касающиеся меня лично. Поэтому Вашему устному слову я верю больше, чем цитате из написанного рукой Бунина — не художника, а свидетеля.
Теперь о давности: «прошло 25 лет» и т. д.
Давность, конечно, общепризнанное и гуманное начало: истечение времени погашает любой криминал. Но уголовное преследование и уголовная кара — и суровее, и мягче морального суждения и осуждения, личного и общественного. Неправильно думать, что раз «даже» уголовный закон готов забыть любое правонарушение после истечения известного срока, то «тем более» обязано к тому моральное осуждение.
С моральной точки зрения и возможно, и должно не забывать и добро, и зло, личное и общественное. Никакие сроки не могут погасить преступлений Ленина и Сталина и других (брест-литовский мир или соглашение Риббентропа — Молотова), как не может быть погашено то, о чем поведал миру дневник П. Н. Милюкова за 1918 г., — как я ни чтил, даже любил и ни был с ним связан в 1939–39 гг.[909]
Чтобы мог возникнуть вопрос о моральном погашении личного или общественного проступка, необходимо прежде всего, чтобы свершивший его признался в том, а не, как обычно, умалчивал о том, что было в прошлом, когда он был моложе, менее опытен, наивнее и т. д.
В заключение — о Ваших ребусах Икс, Игрек, вопросах о Триолэ, Сартре, Жиде и других и моих ответах на эти вопросы, которые Вы «горите узнать». Ответы будут, конечно, отрицательные. Мотивировку же, если она действительно Вас интересует, разрешите отложить до личного свидания. Скажу только, что Триолэ и особенно Сартр и даже Жид никогда не были моими героями, а первые двое чем дальше, тем все сильнее возбуждали чувство отталкивания.
С пожеланием всего доброго и в ожидании «звонка», огорченный М. Вишняк.
№ 8
Н. Н. Берберова — М. В. Вишняку
Princeton University, Princeton, New Jersey, Slavic Language and Literatures
19 ноября 1965
Дорогой Марк Веньяминович,
Прежде чем ответить на Ваше письмо, сообщу Вам сенсационную новость: только что в Москве вышла книга Льва Никулина, составленная по документам архивов — о советской разведке в делах русских монархистов эмиграции (20-ых годов), о деле Савинкова и др.[910] Прочтите немедленно.
Теперь отвечу «по пунктам»:
1. Не хочу Вас обижать, но не могу перевести Вас из следователей в защитники: защитник мне не нужен. Мне и 25 лет тому назад он не был нужен, а теперь и подавно. В чем меня защищать? От кого? Никогда в жизни не искала защитников.
2. Вопрос мой в конце письма о Триоле и Сартре остался Вами не отвеченным. Между тем, если Вам безразличны их поступки, то тем самым должны быть безразличны и мои — в коих нет даже доли того элемента, кот[орый] есть у них. Если же Вы осуждаете их, то Вам необходимо пересмотреть Ваше отношение, потому что оно и нелепо, и нелогично: «правый социалист» и эмигрант не может быть «плю резистан ке ле резистант»[911].
3. Я теперь, в свете того, что произошло с Буниным, жалею, что не вызвала его — не в 40-ом году, а в 43‐ем — в Лонгшен (где у меня был дом), когда две зоны Франции слились: он бы не страдал так от голода, холода, одиночества, отсутствия хороших докторов и жизни между подлецом (Зуровым)[912] и дурой (В. Н.[913]). В его письмах 44 года он просит позволения приехать. А в 45‐ом это было уже поздно: Ступницкий[914] свел его с Богомоловым[915], Маковский[916] помог. А внутри Бунина все уже шло к концу.