Шрифт:
Закладка:
Предпоследним этапом в подготовке программы Коминтерна стала работа программной комиссии самого конгресса. Открывая 31 июля ее первое заседание, Бухарин подчеркнул «необходимость достаточно широкой свободы дискуссий, чтобы обеспечить всестороннюю проработку программы»[1304]. Это пожелание являлось лишь расхожей формулой — первым делом комиссия отказалась принимать во внимание критические материалы оппозиции, чтобы, как сказала Клара Цеткин, «не показывать сочувствия к исключенным». Узость поля программной дискуссии была задана опытом большевизации Коминтерна, в ходе которой не последнюю роль играло напоминание о судьбе оппозиций в ВКП(б). Любые попытки отойти от заданных канонов немедленно пресекались. Коминтерновская трибуна изначально не была местом для принципиальных дискуссий, хотя и среди левых радикалов действовало железное правило: чем более закрытым и узким было то или иное сообщество, тем острее и конкретнее шло обсуждение в его рамках.
Подготавливаемый документ становился все более пухлым, к началу конгресса его объем перевалил за две сотни машинописных страниц. В ходе обсуждения проекта раздавались и здравые голоса, предлагавшие отказаться от пафосных фраз и пустых лозунгов, обратить внимание на специфику политической борьбы в западных странах. Так, заместитель наркома иностранных дел М. М. Литвинов писал в своем отзыве: «Проект отдает злободневностью, местами он скорее напоминает передовицу „Правды“, чем проект программы мировой коммунистической партии. В проекте слишком малое место занимает опыт революций других стран, кроме СССР»[1305].
Настаивая на все большей конкретизации программы, Бухарин мотивировал это ростом национальных секций и усложнением стоявших перед ними задач. Иной подход — предоставление каждой из партий свободы рук в определении своей тактической линии — даже не обсуждался. Стремление к максимальной детализации являлось следствием упрощенных представлений о возможности управлять обществом как огромным механизмом, от которого требовалась максимальная слаженность всех составных частей. Во многом эти представления выражали дух эпохи, проникнутой верой в безграничные возможности науки и техники.
Бухарин предлагал рассматривать пролетарские революции, восстания в колониях, национально-освободительную борьбу «не как механические раздельные части, но в их взаимосвязи, во взаимном воздействии всех этих процессов, которые в целом, в общем образуют мировой революционный процесс»[1306]. Составной частью этого баланса сил выступало приближение второй эпохи империалистических войн, в которой теоретики Коминтерна видели шанс дальнейшего революционного переустройства мира, не исключая при этом даже временное военное поражение Советского Союза.
Далеко зашедший догматизм коммунистического движения в полной мере отразили оценки фашизма, дававшиеся в ходе программной дискуссии. Ретроспектива бухаринских взглядов на новую тенденцию общественно-политической жизни в западных странах показывает, что в них были и озарения, и просчеты. Абстрактная социология марксизма тут мало чем могла помочь, поскольку фашизм не укладывался в прокрустово ложе классового анализа. Гораздо большее значение имели наблюдения, которыми делились итальянские и немецкие коммунисты и которые становились предметом обсуждения на заседаниях Президиума ИККИ.
Суммируя их итоги, Бухарин подчеркивал необходимость «поставить рост фашистских организаций в зависимость с определенной милитаризацией общественной жизни, в том числе и в Германии… подобные организации заменяют законы и открывают перспективу подготовки войны»[1307]. Рассматривая только его итальянскую разновидность, участники заключительного этапа программной дискуссии в 1928 году противопоставляли фашизм социал-демократическим методам влияния на массы, но не демократии в целом. Утверждение о банкротстве парламентаризма в современную эпоху являлось одной из непререкаемых догм Коминтерна, хотя и сопровождалось различными оговорками. На одном из заседаний комиссии Бухарин даже обмолвился, что «именно поэтому в ряде партий, пусть необоснованно, пусть с ошибками, обсуждается вопрос, не должны ли мы в этих условиях [наступления фашизма] объективно защищать буржуазные свободы»[1308].
Стенографические протоколы заседаний программной комиссии конгресса содержат в себе немало интересных предложений и теоретических новаций. Пусть даже в узких рамках, но здесь еще пульсировала марксистская мысль, сталкивались мнения, а не амбиции, Бухарин блистал остротами (вся дискуссия велась на немецком языке), казалось бы, позабыв о недавних унижениях. Издатели материалов Шестого конгресса обещали издать стенограмму работы комиссии отдельным томом, однако устранение «правых» из Коминтерна поставило крест на этом начинании[1309]. Бухаринские оговорки не позволяют верить в то, что он разделял левацкий тезис о неизбежности фашистского перерождения политической надстройки капитализма. Называя фашизм «открытой диктатурой буржуазии», он относил его появление только к современной ему империалистической эпохе, выступив против оппонентов, которые сводили фашизм к крайнему национализму — так мы и Ивана Грозного, и Петра Первого запишем в фашисты, иронизировал Бухарин.
Он выступил против двух крайностей в оценке фашизма: с одной стороны, включения в него любого наступления на интересы рабочего класса, а с другой — ограничения его исключительно странами «второго эшелона», не имеющими собственных колоний. Фашизм, по мнению Бухарина, есть специфическая форма буржуазной реакции, отличающаяся особым механизмом, опорой на массы мелкой буржуазии. «Но здесь надо решительно выступать против теории о ее самостоятельной роли, нужно подчеркивать крупнокапиталистический характер фашистского правительства и фашистского движения»[1310]. Суть бухаринского определения фашизма сохранится в коминтерновских документах, которые будут приняты Седьмым конгрессом уже после прихода Гитлера к власти.
Заявление Ломинадзе в секретариат Шестого конгресса Коминтерна о недопустимости искажения в печати речей делегатов конгресса
2 августа 1928
[РГАСПИ. Ф. 493. Оп. 1. Д. 394. Л. 6]
Два дня, 10 и 11 августа 1928 года, в программной комиссии продолжалась полемика Бухарина и его «заклятого друга» вокруг главы, посвященной социалистическому строительству в СССР. Ломинадзе, ссылаясь на решения июльского пленума ЦК ВКП(б), призвал дополнить программу указанием на то, что «после завоевания власти пролетариатом классовая борьба невероятно обостряется и что это обострение необходимо и в дальнейшем ходе социалистического строительства»[1311]. Развивая эту мысль, он вообще отрицал обязательность нэпа в переходном периоде для высокоразвитых стран — там возможен иной путь построения социализма.
Бухарин принял вызов, резко выступив против тезиса об обострении классовой борьбы в процессе строительства социализма: «…эта опасность может стать актуальной, если мы наделаем каких-либо ошибок, но в целом я полагаю, что чем больше мы будем продвигаться вперед, тем более широкие слои мелкой буржуазии и крестьянства будут становиться на нашу сторону, а не наоборот». Политику «военного коммунизма», на которую ссылались его противники слева, Бухарин назвал вынужденной и ошибочной, порожденной чрезвычайными условиями Гражданской войны и интервенции. Он продолжал настаивать, что «основная тенденция переходного периода — не усиление, а ослабление классовых противоречий. И поэтому в конце этого процесса будет у нас не третья революция, а коммунистическое общество»[1312].
При обсуждении проекта программы на пленарном заседании конгресса Бухарин вновь вернулся к теме, занимавшей