Шрифт:
Закладка:
Андрей Монастырский, Илья Кабаков, Никита Алексеев, ПП и Лев Рубинштейн в мастерской Кабакова. Конец 70-х
Одной из спонтанно придуманных им терапевтических и отвлекающих практик был этот потрясающий цикл лекций о Германии, об истории Германии, которые он вдруг передо мной, перед единственным слушателем, развернул. Этот эпизод меня сейчас задним числом очень интересует. Степень эмпатии, степень прочувствованности германской истории была просто зашкаливающей. Как будто бы все самые тайные, самые сокровенные нюансы германского духа и германской души, все самые безумные мечты, все самые рациональные проекты проходили прямо через трепещущую душу рассказчика и излагались в форме красочных и насыщенных словесных фейерверков. Каждая значительная фигура в германской истории заслужила как минимум один такой фейерверк, а некоторые – целый шквал. Таким образом, в довольно нежном возрасте я вдруг прошел экспресс-обучение по истории Германии от такого фантазматического профессора, как Илья Кабаков, который к тому же находился в весьма перевозбужденном и словесно расторможенном состоянии.
Какие фигуры вызывали особенно пристальное внимание? Прежде всего Мартин Лютер и вообще Реформация, теология Реформации, отношение Лютера к богословским традициям разных стран, в первую очередь его связь с какими-то аспектами иудаизма. Иногда эти речи выходили за границу исторического дискурса и переходили уже в откровенно теологический и метафизический дискурс. Почему его так волновала фигура Лютера в тот момент? Я думаю, он находил определенное сходство между той спиритуальной ситуацией, в которую сам себя поставил, и некоторыми поворотными моментами в жизни Лютера. У Лютера, как известно, тоже случались вспышки неких иллюминаций, откровений или контроткровений. Мы все тогда приближались к очередному, как я это называю, Сгибу, смене декад. В такие моменты то, что должно завершиться, бурно цветет напоследок, выдавая свои самые пронзительные ароматы. А то, что приходит на смену, уже начинает проступать, сквозить и предчувствоваться. В жизни Лютера таким моментом было переживание, которое вошло в историю Реформации под названием Turmerlebnis, переживание в башне. Это переживание в изложении Кабакова мне настолько запомнилось, что впоследствии послужило инспирацией для инсталляции, которую мы сделали уже в рамках «Медгерменевтики» в Кельне, в очень знаковом месте – в римской сторожевой башне, на старой границе Римской империи.
Меровинги, Каролинги, Большой Карл, Фридрих Барбаросса, Грюневальд, Дюрер, Вагнер, Гитлер, Людендорф, Маркс, Людвиг Баварский, Большой Фриц, Бисмарк, Валленштейн, Ханс Бальдунг Грин, слабовольный Фердинанд, Лукас Кранах Старший, братья Шлегели и братья Гримм, Генрих и Каносса, Фуллер, Меланхтон, Максимилиан Бранденбургский, Клаузевиц, Гайдн, Кант, Шиллер, Шпеер, Гогенцоллерны, Лейбниц, Отто Великий, Гегель, Новалис, Аденауэр, Хайдеггер, Макс и Мориц, Гете, Рунге, Крупп, Румпельштильцхен – все эти рожи и лики проступали в речах Кабакова столь выпуклыми и влажными, как только что распустившиеся ландыши в таежных лесах, как взъерошенные птенцы, только что вылупившиеся из золотого яйца, вывалившегося из жопы небесной курочки Рябы. Или фон Рябы. Тевтонская курочка фон Ряба трясла своей пернатой крапчатой жопой, и из нее сыпались золотые яйца, в каждом из которых теплился тот или иной германский гений. И все же, при всем разнообразии этих фигур, над всеми тайно царствовал Иоганн Себастьян Бах, царствовал, как светлый математический принцип, скрывающийся в шалаше, сотканном из волосяных волн, из буклей, по которым стекают шиммельпристеры и ризеншнауцеры, шикельгруберы и штокеншнейдеры, аугенштампы и виттельсбахи, фризенаугсбергеры и роттенвальдштейны и так вплоть до таких крупных, светлых капель, как, скажем, Баадер – Майнхоф или Вилли Брандт. Не следует забывать, что европейские евреи сделались в какой-то момент германоязычным народом, они взвалили на свои древние плечи груз германского языкового опыта и повлекли эти арийские бессознательные пласты в туманную глубину раздольных славянских земель. Европейские евреи сделались агентами германского мира и германского языка, и за это ревнивый германский мир уничтожил их. Был когда-то такой народ – европейские евреи. Народ волшебный и даже по-своему цветущий в течение веков, но Гитлеру удалось нанести по этому народу такой сокрушительный удар, от которого народ не смог оправиться. Этот народ погиб, исчез, его остатки и отпрыски распались на несколько новых племен, и одно из них – мы, еврусы, новый народ, сформировавшийся на стыке русского и еврейского миров. Мы народ уже не германоязычный, мы народ русскоязычный, отныне наша священная обязанность стоять на страже русского языка, быть сверхагентом русского языка, но это не избавляет нас от германских элементов нашего бессознательного и (как сказал бы Фрейд) вытесненного опыта.
Илья – обожатель и знаток Баха. Как-то раз, уже после завершения этого спонтанного цикла лекций о Германии, он с особой значимостью поставил вещь, про которую сказал, что это его любимейшее произведение и он считает это произведение вершиной и венцом человеческой культуры вообще или, во всяком случае, европейской, западной культуры. Это кантата Баха Ich habe genug – «С меня довольно». Это произведение впечатлило меня настолько сильно, что впоследствии, через много лет, я написал стихотворение «С меня довольно», которое представляет собой перевод по памяти, потому что я не переслушивал эту кантату и не перечитывал текст. Я не знаю немецкого языка, но мне запомнился спонтанный перевод Ильи, которым он сопроводил наше прослушивание кантаты.
Надо ли говорить, что Илья является человеком эпохи барокко? Теологическое состояние некоего Божьего ужаса и в то же время ощущение отсутствия и присутствия, данное в одном акте созерцания, в одном акте постижения. Эта немыслимость того, что Бог одновременно есть, а одновременно Его нет и ты способен в какие-то моменты ощутить это ужасающее отсутствие-присутствие. Это очень пронзительное ощущение, дробящее, разрушающее любую цельность созерцания. Об этой осколочности, об этой фрагментарности, нецельности созерцания очень многие произведения Кабакова. Они передают ощущение неоправданности бытия. Зачем вот это всё? Оно не стоит того. Никакие красоты мира, никакая мудрость веков, никакие высоты духовного воспарения не могут оправдать того, что всё это затеяно. Это и не смирение, и не гордыня. Тут нет смирения, потому что здесь нет приятия. Здесь нет гордыни, потому что нет надежды на преодоление, нет надежды на себя как на некую могучую фигуру, которая сможет всему