Шрифт:
Закладка:
Русский переводчик, поляк Николай Славятинздесьский, если хотел передать, насколько непереводим оригинал, создавал подстрочник, например, «Прогулки» Шиллера:
Необозримая даль разливается передо мною,
И, голубея во мгле, мир замыкает гора.
Там, внизу, у подножья горы, ниспадающей круто,
Зеленоватый поток зыблет свои зеркала.
Воздух вокруг меня беспределен; на небо взглянешь —
И помутится в глазах; в бездну заглянешь – замрешь…
В чуде случайностей ищет причины закономерной,
Хочет явлений хаос в стройность и мир привести.
Буквами в голос и плоть облекаются мысли немые,
И говорящий листок с ними плывет сквозь века.
Тает туман заблуждений пред взором, широко раскрытым…
И под одной синевой и по одной мураве
Бродят совместно с близкими также и дальние роды.
Видишь – сияет светло солнце Гомера и нам!
Этот поэтический поток сознания не уложится ни в какой наилучший перевод, и хороший перевод «Прогулки», какого пока нет, будет другим произведением.
Переводы священных текстов на современные языки – пересказы, которые подверглись неоднократной редактуре и просто искажению, что установил ещё Ньютон, а затем и Толстой. Оригиналы невразумительны, переводы, которые мы принимаем за первоисточник, упорядочили текст, прояснили и, разумеется, изменили смысл оригинала.
Переводом Корана занимался ориенталист, академик Крачковский, им сознательно создан подстрочник, так что не знающие оригинала могут представить себе непонятность текста, в оригинале рассчитанного не на разумное понимание, а на мистическое постижение. Мы, говорил Фаддей Зелинский, не понимаем языка рыбаков – первых христиан, не понимавших, а постигавших озарением, что им вещал Учитель.
У Жуковского» «Одиссея» и «Илиада» «трансформированы», «архаическая простота оригинала» передана «средствами русской метрики», отличающейся от гомеровского гекзаметра[246]. Иными словами, русский Новый Завет это не Завет Иисуса Христа (в чем убедился Толстой, когда смог прочитать подлинник), перевод Гомера – не Гомер, однако производит впечатление гомерическое на нас. Сделанные Констанс Гарнетт переводы прозы Тургенева, Толстого, Достоевского и Чехова оказали воздействие на целое поколение писателей англоязычного мира, но сравнивая эти прекрасные переводы с русским текстом, видишь, сколько же осталось непереданным. Набоков назвал перевод «Анны Карениной», сделанный Констанс Гарнет, очень плохим, это, вероятно, потому, что сам он делал не переводы, а подстрочники, причем, плохие подстрочники.
Желая внушить русским читателям, насколько Шекспир не то, что о нем думают, Иван Александрович Аксенов взялся перевести шекспировских современников так, чтобы нашему читателю стало понятно: шекспировские современники – не наши современники. Но у нас в семнадцатом веке не существовало подобающего языка, чтобы передать язык шекспировский. Аксенов стал изобретать такой язык, и результат – невразумительность и косноязычие. Из школы Аксенова как переводчики вышли Анна Радлова, Михаил Лозинский и Борис Пастернак. Аксеновскую школу громил Чуковский, досталось от него и Радловой, и Лозинскому, о переводах Пастернака, не считая одного краткого комплимента, Дед Корней красноречиво молчал.
Хорошие переводы не создают успех оригиналу, замечательный оригинал в конце концов вызывает к жизни хорошие переводы. Так было с Шекспиром и Диккенсом: в круг русского чтения их внедрили Кронеберг, Дружинин, Вейнберг и Введенский. С Киплингом – иначе. Есть удачные переводы его стихов, но нет на русском прозы Киплинга. Когда мать читала мне «Маугли», то сделанный в начале ХХ века плохой перевод производил впечатление магическое. И не только на меня – на… кого? Куприна! Постижение тайны, я думаю, заключено в слове талант, которое употребил Хемингуэй, говоря о Киплинге. Таланта хватило у Сэллинджера, чтобы его повесть «Над пропастью во ржи» завоевала наших читателей, пробившись сквозь набор разностильных слов эклектического перевода, который у поклонников ценится выше оригинала.
Русские переводы Х1Х века, часто неточные, содержали поистине перлы, которые были даже не переводами, а вольностями. «Страшно! За человека страшно мне!» – от себя вписал в «Гамлета» Николай Полевой, словно внедряя комментарий в пьесу и поясняя, как у нас понимают Шекспира. «Шекспир принял бы за свое» (Белинский). Даже авторитета Белинского недостаточно, чтобы на подобный вопрос ответить утвердительно, но это русский Гамлет. Строка, созданная Полевым, столь же трудна для перевода на английский, как и шекспировские строки для перевода на русский. Джону Симмонсу я рассказывал, что страх за человека значит для нас, и услышал, что уже не раз слышал от англичан: «Шекспир не принял бы эти слова за свои!». Но их «Трагедия о принце Гамлете» это не наша трагедия: «Гамлет – врачеватель духовных недугов и язв мира»[247]. Со ссылками на «Гамлета» Николая Полевого, разошедшегося на пословицы, написана наша литература от Гоголя до Чехова. «Полевого никак не вытравишь», – сокрушался знаток английского оригинала. Чехов читал Шекспира по трехтомнику Гербеля, но его персонажи вспоминают шекспировские строки по Николаю Полевому. Самой общеупотребительной из крылатых выражений Полевого стала его вольность. Аполлон Григорьев переводил Шекспира и знал, что слов, какими русскую публику потрясал мочаловский Гамлет, шекспировский Гамлет не произносит, но -
Ему мы верили, одним
С ним жили чувством дети века,
И было нам за человека,
За человека страшно с ним!
Страшен человек саморазрушением, страшно за него, когда попадает он под удары сокрушительных сил – таков наш Шекспир, пересказанный Полевым, сыгранный Мочаловым, истолкованный Белинским: тройной триумф актера, переводчика и критика сделал английскую пьесу «исповеданием русской души». Цитируя выразительную отсебятину, разумеется, нельзя говорить «как сказал Шекспир». Последний раз со ссылкой «как сказал Шекспир» строка попалась мне в статье Юрия Карякина «Эпизод из современной борьбы идей» в журнале «Проблемы мира и социализма» (1964 г., сентябрь). Но, с другой стороны, нам в самом деле трудно себе представить, что это не Шекспир сказал. На