Шрифт:
Закладка:
Бедняжка Жюльетта все еще защищала свою долгую любовь, но адский хоровод продолжался. Жюльетта – Виктору Гюго, 13 января 1874 года: «Я провожала вас взглядом до поворота улицы, как делала это прежде. Но вы-то, вы ни разу не обернулись, не подали мне ласкового знака, как в прежние времена. Что это доказывает??? Пусть уж лучше не будет ответа на три моих вопросительных знака, похожих на бумажных петушков. Независимо от меня и от наших отношений я полагаю, что тебе следовало бы мало-помалу избавиться от охотниц за мужчинами и их кошельками, от этих потаскушек, которые бродят вокруг тебя, как ненасытные сучки…» В качестве эпиграфа к одному из своих писем она взяла слова Вольтера: «Кто сердцем пылок не по возрасту – все беды старости познает».
Однако ж ее возлюбленный ежедневно садился в омнибус «Батиньоль – Ботанический сад», желая, как он говорил, «насладиться одиночеством среди толпы», а на самом деле для того, чтобы навестить Бланш. Но Жюльетта в то время ревновала его к Жюдит Готье. Гюго, обещавший теперь если не хранить верность, то, по крайней мере, быть откровенным, показал ей стихи, посвященные «Госпоже Ж…», белоснежной красавице: «Nivea non frigida»[237]. Жестокая честность. И все-таки Жюльетта предпочитала иметь соперницей прославленную красавицу, дочь поэта и жену поэта, а не какую-то безвестную Бланш. Она сказала Виктору Гюго, что не хочет связывать его свободу и не будет «противиться соединению» поэта «с его прекрасной вдохновительницей». Он клялся, что тут его влечение останется чисто платоническим. Оно уже давно не было безгрешным, да, впрочем, Жюльетта отвечала Гюго, что вожделение – это уже свершившаяся в душе неверность. В утешение Жюльетте он послал ей стихи – такие же прекрасные, как те, которые он преподнес Жюдит; свой дар Жюльетте он назвал «Бессмертной».
Жюльетта была «поражена, взволнована до глубины души и все же почувствовала боль, словно какое-то острие насквозь пронизало мне сердце», – добавила она. Да если б похождения ее престарелого возлюбленного давали ему счастье! Но ведь этого не было. Жюльетта – Виктору: «Ты любишь романчики, какие бы они ни были, даже случайные. А ведь потом приходит отвращение, неприятности в твоей жизни и терзания моего сердца… Сколько ты ни бросай и свое и мое счастье в эту бочку Данаид, никогда тебе не наполнить ее достаточно, чтобы найти хоть каплю такого наслаждения, которым ты жаждешь упиться. Ты несчастлив, мой бедненький, чересчур любимый мой, и я не более счастлива, чем ты. Ты страдаешь от жгучей язвы влечения к женщинам, и она все разрастается, потому что у тебя не хватает мужества прижечь ее раз и навсегда. А я страдаю оттого, что слишком тебя люблю. Оба мы с тобою страдаем неисцелимым недугом. Увы!..» И действительно, и у него и у нее это было болезнью чувства и воли.
Но эротический бред не затрагивал утренних часов, посвященных работе. С самого рассвета соседи видели Гюго в его «берлоге», где он работал, стоя за конторкой, в красной куртке и в серой крылатке. Вечером в окружении друзей он был, как говорит Флобер, «обворожительным». Эдмон Гонкур, обедавший на улице Клиши 27 декабря 1875 года, вспоминает, что Гюго был в сюртуке с бархатным воротником, при свободно повязанном галстуке из белого фуляра; он рассказывает, как поэт опустился на диван и стал говорить о роли примирителя, которую он впредь хочет играть. Обед походил на угощение, которое «деревенский священник устраивает своему епископу». За столом были супруги Банвиль, Сен-Виктор, Даллоз, Жюльетта Друэ, Алиса Гюго, «прелестная, улыбающаяся, в черном кружевном платье с пышными складками… ее бесенок-дочка и кроткий сынишка с бархатными глазами». Под низким потолком столовой газовая лампа обдает «таким жаром, что плавятся мозги» у приглашенных гостей. Алиса, тяготясь духотой, выражает недовольство, но Гюго преспокойно продолжает пить шампанское и беседовать, обаятельный, красноречивый и равнодушный к ощущениям других. После обеда он читал гостям свои стихи.
Мы обнаруживаем Гюго в столовой, – вспоминает Эдмон Гонкур, – он стоит один у стола, приготовляясь к чтению своих стихов, и эта подготовка чем-то напоминает предварительную подготовку иллюзиониста, пробующего перед началом представления, где-нибудь в уголке, свои фокусы. Но вот Гюго в гостиной, он стоит, прислонившись спиной к камину; в руке у него большой лист бумаги – отрывок из написанной на острове поэмы, частица рукописей, завещанных им Библиотеке, которые поэт, как он сообщает, написал на полотняной бумаге для большей сохранности.
Не спеша надевая очки (а ведь долгое время он из своего рода кокетства не желал их носить), поэт медленно, с задумчивым видом вытирает капельки пота, усеявшие его высокий лоб с набухшими жилами, и наконец приступает к чтению, бросив вступительную фразу, как будто возвещавшую, что у него еще целые миры в голове: «Господа, мне семьдесят четыре года, и я только еще начинаю литературную деятельность». Он читает нам поэму «Пощечина отца» – продолжение «Легенды веков», где есть прекрасные, сверхчеловечески прекрасные стихи. Любопытно посмотреть, как читает Гюго! На камине все приготовлено, как для чтения в театре, – горят четырнадцать свечей, они отражаются в зеркале камина, образуя позади поэта пламя света; на этом огненном фоне выделяется его лицо – призрачный лик, как сказал бы он сам, окруженный ореолом, сиянием, которое озаряет коротко остриженные волосы, белый воротничок и пронизывает розовым светом его остроконечные уши сатира…
В 1875 году Алиса повезла своих детей в Италию. Дед аккуратно писал путешественникам.
5 сентября 1875 года
Дорогая Алиса, сообщаю новости: все идет хорошо. Однако… Шестнадцатого августа, когда я сходил с омнибуса – слушай, Жорж, слушай, Жанна, – мне на голову свалился какой-то бездельник. Это было столь ошеломительно, что я был ошеломлен, но, так как у меня было переломано всего несколько ребер да выбито несколько зубов и повреждено несколько глаз, я живо поднялся, не промолвив ни слова, и побежал домой, чтобы не доставить религиозным газетам удовольствия сообщить, будто я умер… Ваш ПАПАПА. Ах, я было позабыл! У попугая скончалась жена. Я подарил бедняжке вдовцу новую цыпочку, за которую заплатил двадцать франков (цена цыпочки). Потратившись на подарок овдовевшему попугаю, дарю и вам, дорогая Алиса, двадцать франков.