Шрифт:
Закладка:
Жюльетта Друэ – Виктору Гюго, 16 октября 1873 года
Право, я уже не в силах переносить мучения, постоянно возрождающиеся в моем бедном любящем сердце, и противостоять целой стае молодых искусительниц, к которым, быть может, ты и не стремишься, что, впрочем, еще не доказано.
18 ноября 1873 года
Дорогой и горячо любимый, я не хочу мешать твоему благополучию и не могу не думать о том, что я со своей давней любовью должна казаться такой жалкой среди этих курочек с ярким оперением и острым клювом, которые призывают тебя, непрерывно кудахтая: «Пекопен, пекопен, пекопен», а ты, мой бедный голубок, из последних сил томно воркуешь в ответ: «Больдур, больдур, больдур»[236]. Вот уж сколько времени длится фантастическая охота, а ты все еще не пресытился, ты все еще не обескуражен… Нет, довольно, я спрячу ключ от своего сердца под дверь и пойду куда глаза глядят…
Франсуа-Виктор умер 26 декабря 1873 года. Записная книжка Виктора Гюго: «Еще один удар, самый страшный удар в моей жизни. Мне остались теперь только Жорж и Жанна…» Похороны были гражданскими, так же как у Шарля. «Сколько народу, – говорил Флобер в письме к Жорж Санд. – А какая тишина! Ни малейшего беспорядка! Бедный старик Гюго, до которого я не смог добраться, чтобы обнять его, ужасно потрясен, но держится мужественно». Какая-то газета упрекала его за то, что на похоронах сына он был в мягкой шляпе. Низкорослый Луи Блан произнес прочувствованную речь:
Из двух сыновей Виктора Гюго младший уходит к старшему. Три года назад они были полны жизненных сил. Смерть, разлучившая их позднее, теперь снова соединяет их. Когда-то их отец писал:
Крик отчаяния вырвался из его измученного сердца: «Останьтесь же вы двое близ меня!» Предвидел ли он, что природа будет неумолима? Предвидел ли он, что его дом станет «домом без детей»? Судьба как бы пожелала поровну послать, ему страдания и славу, – ввергнуть его в бездну горя, равного его гению.
Первого января 1874 года он проснулся около двух часов ночи и начал записывать возникшую у него строчку стиха: «Зачем теперь мне жить? Чтоб умереть?» Но он знал, что это неверно. Несмотря на новые и новые удары судьбы, старый дуб оставался несокрушимым; несмотря на скорбь, Гюго работал с упоением. Он неустанно продолжал «совершенствоваться и возвышаться в своем искусстве… Каких только чудесных стихов, – говорил Поль Валери, – стихов, с которыми ничьи строфы не могут сравниться по размеру, по внутренней композиции, по звучанию, по наполненности, – не было им написано в последний период жизни…» Морис Баррес восхищался «поразительной звучностью последних стихов Гюго, подобных волнам, набегающим с рокотом на берег моря», его приводила в восторг «сила старого человека, который несет несметные сокровища и спешит показать людям свое золото в виде самородка, не тратя времени на чеканку, так как знает, что вскоре придет к нему смерть».
Эту исключительную мощь и мастерство сам Гюго прекрасно сознавал. Он сказал Уссэ, когда тот обедал у него в январе 1874 года: «Я словно лес, в котором несколько раз производили рубку: молодые побеги становятся все более сильными и живучими… Вот уже полвека, как я воплощаю свои мысли в стихах и прозе, но чувствую, что я не выразил и тысячной доли того, что есть во мне…» Молодые поэты отчаянно пытались отыскать еще не занятые им высокие вершины, чтобы там расположиться. Не одержав победы на той почве, где успешно трудился Гюго, они пытались создать нечто иное. Нарождался символизм, но какая символистская поэма могла быть более прекрасной и более мрачной, нежели «Лестница»? Разве «магический коридор» Малларме не ведет в «большую гардеробную» Виктора Гюго? Малларме это прекрасно понимал, и никто не сказал лучше его о «величественных руинах» старого волшебника! Малларме, словно искусный жонглер, наслаждался, показывая, как то или иное стихотворение молодой школы написал бы Гюго. «А знаете ли вы, – спрашивал он, – какой его стих мне показался наиболее прекрасным: „Солнце садилось сегодня в гряде облаков“».
Гюго уже не поддерживал никаких отношений с современниками. Все его близкие друзья поумирали. В Академии он не бывал. Когда-то он охотно посещал заседания, где обсуждался словарь, проявлял интерес к этимологии слов и к тайнам сослагательного наклонения. Теперь же политика отделяла Гюго от его коллег. Впервые после декабря 1851 года он появился на набережной Конти 29 января 1874 года, чтобы принять участие в избрании академика: он пожелал тогда проголосовать за сына своего старого друга Александра Дюма. После двадцатипятилетнего отсутствия служители в Академии его не узнали, один из швейцаров сказал ему: «Посторонним вход запрещен!» А другой спохватился: «Полноте! Ведь это господин Виктор Гюго». Директор, оглашая поименный список, забыл назвать его фамилию. Только пять членов Академии подошли пожать ему руку. Зато, когда он проходил по двору, любопытные, собравшиеся там, обнажили головы.
Улица Клиши, 21
Двадцать девятого апреля 1874 года Гюго со своими близкими поселился в доме № 21 по улице Клиши. Он снял два этажа: один – для себя, Алисы и детей; в другом находились парадные покои, а также комнаты госпожи Друэ. Жюльетта не успокоилась до тех пор, пока не взобралась на тот этаж, где помещались спальни. Но тогда стала жаловаться Алиса, что ей не хватает комнаты, и пригрозила, что уедет, забрав с собою Жоржа и Жанну. Это было всемогущее средство давления на дедушку, и Жюльетту попросили спуститься этажом ниже. Она трагически восприняла эту неприятность.
7 мая 1874 года
Дорогой, дорогой и любимый мой. Разлука, которой я боялась, как несчастья, уже свершилась!.. Сердце мое полно грустных предчувствий. Нас разделил этаж – словно сломали мост между нашими сердцами. С нынешнего вечера всякая близость меж нами прекращается… Я стараюсь ободрить себя той мыслью, что хоть я и лишаюсь счастья, зато возле тебя будут твои милые внучата…
Разумеется, она возлагала ответственность за все свои беды на «холодные и эгоистические требования вдовы Шарля Гюго». Уже прошлым летом Жюльетта Друэ, покидая Гернси и отправляясь в Париж на улицу Пигаль, взывала: «Помолимся вместе о том, чтобы мир, единение и счастье вновь воцарились в вашей семье и уже никогда ее не покидали…» Она писала своему Виктору, что он постоянно «был жертвой глубокой неблагодарности своих домашних… Вдова Шарля окружена дурными людьми, которые дают ей дурные советы, и, сама того не ведая, находится под дурным влиянием твоих врагов…». Но Гюго был полон добрых чувств к Алисе, молодой и миловидной женщине.
Квартира занимала четвертый и пятый этажи. Гюго поднимался по лестнице, нисколько не задыхаясь. Зрение его и в эти годы было как у молодого человека, а когда у него впервые в жизни заболели зубы, он очень удивился. «Что это такое?» – спросил он. Каждый вечер он принимал за столом двенадцать или четырнадцать человек гостей (число «тринадцать» по-прежнему внушало ему непреодолимый страх). Он любил собирать вокруг себя приятных женщин, целовал им ручки, оказывал им всяческое внимание. Он встречал гостей стоя, в галстуке «лавальер» белого или черного шелка, заправленном под острые кончики отложного воротничка. За столом госпожа Друэ сидела по правую руку от него, бледная как полотно, но одетая «с несколько театральной и старомодной элегантностью» в черное бархатное платье, отделанное старинными кружевами гипюр. Меню почти всегда было одинаковое, так как Гюго не любил в этом перемен: рыба тюрбо под соусом со взбитыми сливками или омар; жаркое; паштет из гусиной печени; мороженое. Хозяин дома по-прежнему ел с завидным аппетитом. После обеда переходили в красную гостиную. Госпожа Друэ тихонько дремала, «прекрасные седые волосы обрамляли ее тонкое лицо, как два крыла голубки, – вспоминает жена Альфонса Доде, – а банты на бархатном корсаже чуть-чуть шевелились от неслышного, какого-то смиренного дыхания этой уснувшей старушки…».