Онлайн
библиотека книг
Книги онлайн » Разная литература » Литература как социальный институт: Сборник работ - Борис Владимирович Дубин

Шрифт:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 138 139 140 141 142 143 144 145 146 ... 162
Перейти на страницу:
или эфемерные арт-образования (галереи, выставки, акции, проекты) уже функционируют. В какой мере по отношению к этой сфере можно говорить о познавательной работе?

Есть два повода, заставляющие, как нам кажется, поднимать сегодня вопрос об интеллектуальном каноне (хотя, на наш взгляд, это слишком пышное слово для описания той интеллектуальной практики, которой характеризуются нынешние гуманитарные и социальные науки). Первый заключается в том, что приближается смена поколений, уже вторая на нашей памяти (первая – уход тех, кто пытался задавать тон в позднесоветское время). Это заставляет пересмотреть или вновь оценить результативность того не очень богатого набора общих приемов истолкования текста – господствовавшей в 1980–1990‐х гг. смеси из Лотмана, структурализма, культурно-исторической школы, реставрации культурного наследия и проч., которая досталась «детям» советских шестидесятых, «непропеченному поколению» (А. Л. Осповат) литературных критиков, отслеживателей перекрестного цитирования, семиотиков, структуралистов, просто чистых эклектиков, наконец. Теперь на подходе – третья волна.

Второй повод – относительно новая ситуация: после 12 лет расширяющейся свободы (или точнее – отсутствия внешнего контроля) надвигается угроза нового административного давления. Наступает зима нового административного периода в российской истории, с цензурой, с профилактическими репрессиями и попытками введения единомыслия. Пока не поздно, надо трезво оценить, что сделано, а что нет, чем мы владеем, что может быть необходимым для понимания нас в ситуации современности. Это заставляет пересмотреть, что сделано за эти годы, что нового прибавилось – в идеях, в теориях, ценностях, умудренности, в условиях производства нового знания или формах интеллектуальной консолидации, оценить ресурсы сопротивления предстоящему усилению репрессий и госконтролю. Проблема ведь заключается не столько в давлении извне, сколько в том, что появилось самостоятельного и нового. Поэтому первый вопрос: какие новые принципиальные наработки здесь (в области гуманитарного знания) появились?

Мы бы выделили для начала следующие плоскости дисциплинарного описания:

а) есть ли новое понимание механизмов смыслополагания (теории, методы, концепции), в том числе выраженное в технике экспрессии, анализе «литературности», «образности», поэтики);

б) есть ли новое понимание организации и ретрансляции культуры в широком смысле – институциональная или социально-морфологическая плоскость анализа (институтов, форм ассоциации, новых групп);

в) можно ли говорить о новых плоскостях понимания того, как прошлое определяет наше настоящее (роль войны, травмы прошлого, опыта насилия, имморализма, цинизма), о конструкции человека, принявшего сам произвол власти и адаптировавшегося к насилию;

г) дало ли прошедшее десятилетие что-то новое для понимания этих типов человека (его саморефлексия или что-либо в этом роде)?

Оценивая с этой точки зрения все сделанное в 1990‐е гг., приходится сказать, что российское гуманитарное интеллектуальное сообщество в очередной раз оказывается неготовым к социальным неприятностям, остается голым, без ресурсов, без собственной позиции, без средств понимания и объяснения происходящего, с головой, упрятанной в песок мелких исторических курьезов и частных сведений. Отговорки, что это дело социологов, историков или экономистов, а не филологов или культурологов, здесь не спасают: пусть кто-нибудь назовет хоть одну приличную книжку о Шаламове.

Нас, социологов, поражает проступающее (как на проявляемом снимке) тождество внутренних установок, механизмов адаптации интеллектуалов и массы. Российский гуманитарий остается в принципе таким же оппортунистическим и внутренне стерильным, циническим, что и массовый обыватель в целом. Да он ничем по своим ценностям и базовым установкам и не отличается от массы. Другими словами, российский гуманитарий – такой же массовидный продукт системы, что и любой другой подвид «советского человека». Само по себе широкое литературное образование, эрудиция, способность к словесной игре не означают изменения антропологической схемы или культурного образца личности, поскольку более важную роль в данном случае имеют общие культурные навыки и нормы адаптации к насилию, к репрессивному окружению других. Собственно, от этого травмирующего обстоятельства и закрывается интеллектуальное сообщество, предпочитая не покидать тихой слободки рутинного литературоведения, культурологии телесности и визуальности или же защищаясь от чувства собственной неполноценности стебом, хеппенингами, перформансом и прочими постмодернистскими штучками.

Вот тут-то и оказывается необходим «канон». При этом в новейших дискуссиях о каноне, о русской теории и проч. почти никогда не ставится вопрос о внутреннем их назначении или функциях. Здесь не различается – идет ли речь о классике как структуре авторитетов в литературе или культурном наследии, о парадигме как системе правил отнесения к нормативному ядру состава авторов или их интерпретаций, либо же имеется в виду известный набор содержательных положений, догматика дисциплины. Важна идея «канона» как внутреннего методологического ориентира и твердой опоры в ситуации растущего концептуального релятивизма.

Иначе говоря, самое слабое место в российской гуманитарной науке – ее страх перед новым, зависимость от чужих авторитетов и тревожный консерватизм. В чисто методологическом плане эта особенность связана с подавлением значимости актуального, другого, с неинтересностью всей сферы социального. «Канон» поэтому нужен не только в качестве групповых конвенций, придающих собственной интерпретационной деятельности некую уверенность и твердость, но и в качестве элементарной разметки сферы значимого и символически ценного, демаркации и отделения от неценного (поскольку субъективность здесь молчит). Российский гуманитарий не может работать с проблематическим материалом, заниматься чем-то принципиально новым. Он должен быть включен в систему взаимных конвенций, тавтологий, подсказывающих ему или указывающих на то, что нынче идет в качестве «культурно значимого». Отсюда так велика роль означающего, разметчика, постороннего авторитета, кладовщика культуры. Собственно, именно роль внешних авторитетов указывает на замкнутый характер интеллектуального сообщества (закрытого и репрессивного).

Если смотреть на эти вещи с точки зрения социологии, то приходится признать, что чем дальше мы удаляемся от советского времени, тем печальнее понимание глубинной консервации и воспроизводства советского опыта, советского человека, его культурной матрицы и условий воспроизводства, его укорененности в российском прошлом. Это человек, адаптированный к институтам государственных репрессий и насилия, не знакомый с тем, что такое легитимность, астенический, апатичный и равнодушный, агрессивно-озлобленный (соответственно – склочно-героический), циничный или, лучше сказать, – имморальный, недоверчивый и лукавый, одновременно – сентиментальный, непродуктивный, живущий с почти несознаваемым комплексом заложника. У него явный дефицит социальных ценностей, а отсюда – подростковая потребность демонстративного самовыражения, самоидентификации только через отношение к значимым, но не уважаемым «другим» («А вот сейчас я покажу вам, кто я такой – и кто вы такие»). Поэтому мы говорим о самодемонстрации российского гуманитария, принципиальной его неотделенности от интерпретации своего фактического материала. Главное здесь – не исследование, а достижение ценностного тождества или эквивалентности поднятого материала с ценностными установками и предпочтениями группы, тусовки, кафедры и т. п.

Структура и логика научного объяснения воспроизводит, не может не воспроизводить социальную структуру взаимодействия по поводу производства знания. Но если научное знание – это проверяемое знание, согласие по поводу достоверности и корректности производимых интерпретаций нового, то в российских гуманитарных науках дело сводится к демонстрации ценностных тавтологий, ритуалам поддержания групповых ценностей в форме имитации объяснения и установления контекстуальности интерпретаций. Отсюда неисчезающее чувство неловкости от литературоведческих конференций: будто присутствуешь не на рабочем семинаре исследователей, а на концертном выступлении рисующегося тенора, «возносящего молитвы перед зеркалом», как выражался Лоренс Даррел.

Точным и адекватным симптомом работы «модерного сознания» было бы появление в языке филолога, культуролога, философа понятийного инструментария других дисциплин, в первую очередь относящегося к технике фиксации взаимодействия, без которой просто невозможно понимание актуальности, проблематики современного общества (применительно к российскому обществу это в первую очередь осмысление травматической природы отечественного насилия, его укорененности в российской антропологии и социальных институтах, особенностях культурной памяти или, точнее, беспамятстве, моральной пустоте, специфическом адаптивном типе сознания). Собственно, сам уход из поля актуальной научной работы в Европе всей проблематики «общей истории литературы», спуск ее в область воспроизводства готовых знаний, педагогику и дидактику как раз и свидетельствует об этом. Место всеобщей истории литературы (как совокупности иллюстраций и воплощений человеческого духа) заняли дифференцированные и специализированные, гораздо более изощренные и внимательные системы знания о человеческом разнообразии, могущем быть

1 ... 138 139 140 141 142 143 144 145 146 ... 162
Перейти на страницу: