Шрифт:
Закладка:
— Верь в себя. Не даром двадцать лет тому назад, почти ребёнком вступив в пределы этой чуждой страны — ты отреклась от родины и сердцем, и душой, и даже помыслами. А все силы и мечты свои посвятила новой родине. А узнав её короче, полюбив её, — поклялась, что когда-нибудь будешь самовластной обладательницей этой громадной Империи.
Да. Если бы в эти дни кто-нибудь предложил, или, провидя будущее, сказал бы, что Екатерина II процарствует не год, не два, а 34 года и назовётся потомством "Великою" — то самый умный государственный муж Европы тех дней — король Фридрих прусский, тоже Великий, — рассмеялся бы на это предположение или предсказание.
Через тридцать лет, другой посланник писал своему правительству:
"Русская императрица может по праву сказать, не в силу самообольщения, а на основании действительных фактов: L'étât — c'est moi!!"
XII
В тот день, когда сержант Борщёв встретился у Тверских ворот с "рябчиком» Хрущёвым, вечером, на Плющихе, в офицерской квартире, адрес которой дал Борщёв, поздно светился огонь в окнах и было шумно и тесно.
Против дома, среди поляны, пыльной, изрытой колёсами и копытами лошадей, с желтеющей осенней травой только по краям около домиков — несколько солдат сидели на земле и на колоде, держа под уздцы трёх офицерских лошадей. Вокруг них собрались мальчишки, бабы и человек с десяток мещан. Посреди всех, ближе к солдатам, сначала стоял, а затем присел на колоду около унтера — пономарь ближайшей церкви.
Унтер-измайловец рассказывал...
Всё молчало и слушало, изредка только переспрашивая непонятое или охая от удивления, а то просто от удовольствия.
Унтер Коньков подробно рассказывал то, что ему здесь в Москве приходилось уже повторять чуть не в сотый раз. Он описывал в лицах, как царица приехала к ним в казармы накануне Петрова дня, как полк всем начальством и со священником во главе высыпал к "матушке" навстречу и тут же присягнул ей, а затем проводил с криками "ура!" в казармы семёновского полка, а там в Казанский собор.
Но это было не самое любимое воспоминание в полку Солдаты-измайловцы любили теперь вообще вспоминать, а при случае рассказывать, как они "матушку", из любви и преданности, потревожили после того. Был тот грех, что они, расколотив несколько кабаков, не в меру накатились вином, но не случись глупого человека — болтуна, то ничего бы не было! А в самое это время гульбы, скажи кто-то, что голштинцы, гвардия немецкая бывшего императора, тайным и предательским образом похитили и увезли из Петербурга их "месяц ясный", матушку Екатерину Алексеевну...
— Вот мы и переполошились, — рассказывал и теперь унтер, более обращаясь к пономарю, сидевшему рядом на колоде. — Как звери заревели, это, все сразу... Убью! Убью! — кричат все. — Голштинцев расшибу, заорал тоже наш флигельман Желтухин. Помнишь, Серёга! прибавил унтер.
— Как же. Как теперь вот на глазах это... — отозвался солдат, державший за узду одну из лошадей. При этом он усмехнулся во весь рот и оглянул толпу слушателей, которые при вопросе унтера перевели на него глаза.
— Помнишь, как он завывал, покойник...
— А нешто помер этот... — полюбопытствовал пономарь, но не знал как назвать по чину.
— Флигельман? Помер тут же, чрез сутки. От крови сказывали. Кровь в нём сгорела.
— С вина это?.. — заметил кто-то в толпе, будто знаток дела.
— Да. Може и с вина. Много он в эфти дни на радостях наливался... — объяснил унтер, вздыхая и сожалея или флигельмана, или те весёлые дни.
— А может и не с вина. А так предел вышел...
— Ну, вот мы это и загудели и повалили всё кучей ко дворцу Матушки, — продолжал унтер Коньков. — Спрашиваем её. Видеть, значит, нам её пожелалось... Говорим выкрали её голштинцы! Тут Григорий Григорьевич, цалмейстер Орлов, сначала давай нас разговаривать не шуметь и уйти, потому что Матушка, умаявшись от всех делов, опочивать легла... Братец его, Преображенский офицер, тоже нам изъясняет. Куда тебе? Лезем все и в один голос: хотим, мол, видеть её самолично. Вы нам глаза отводите, либо сами её прозевали да прокараулили. Уж что тут было! Ахти! Что было. И унтер, махнув рукой, замолчал, как бы собираясь с мыслями.
— Да, тут шуму было! — пробурчал самодовольно один из солдат, как бы про себя.
— Что ж? Не разошлись? — спросил пономарь.
— Какое тебе... Час почитай шумели. Генералы съехались ко двору. Трубецкой фельдмаршал, граф Разумовский... Все вступились: почивает, мол, царица, жива и невредима. А мы знай своё: выкрали да выкрали! Ей Богу! Желтухин орёт: я и Хредлиха разнесу! Короля, значит, Прусского. Всех немцев передавлю!
— Ишь ведь. Чад в головах был! — заметил один мещанин. — А это — чад был.
— Какой тебе чад, почтеннейший! — Как бы обиделся унтер. — Времена были смутительные. Може и впрямь выкрали царицу. Ведь это сдаётся теперь так, а тогда весь Питер ходуном ходил.
— Ну чем кончили? — перебил пономарь.
— Вышла к нам на балкон.
— Кто?
— А сама Матушка. Вышла и сказала, что, мол, не сумлевайтесь, служивые. Вот она я! Я уставши отдохнуть легла. А вы ступайте, да ведите себя смирно. Никого не обижайте! Тут мы и пошли домой. А то бы кажись весь день прошумели.
— Заутрова нас за эфто дело драть хотели! — сказал солдат... — И след бы. Не шуми!
— Драть, а от начальства выговор был по полку, и нам, и господам, — что нас не углядели и допустили разбудить царицу по пустякам. Эвось, Борис Ильич... — прибавил унтер Коньков.
На поляне показался всадник и рысью приблизился к кучке.
— Все ли дома? — крикнул Борщёв, подъехав и отдавая лошадь.
— Все, ваше благородье, — отвечал унтер. — И гости вот ещё... — показал он на лошадей, которых держал солдат.
— Кто такие?
— Не могу знать.
— Московские что ль какие?
— Никак нет. Драгунского полка. Да они у нас в Петербурге не бывали. Один барин так это мудрёно по-русски говорит, что понять даже трудно. Будто язык сверчен.