Шрифт:
Закладка:
Мы должны начать с единодействия. Дело, дело, попроще, пошире, связывающее единомышленников работой, деньгами, временем, – связывающее их одним желанием, одним голодом, одним исканием. Не будут ли они тогда стройнее, дельнее, живее, хлебнее? Потому что – теперь все видят это – даже самые дельные дела наши, и у нас, и по всей земле, не дельны, не стройны, да и кормят нас впроголодь.
* * *
Но мне страшно. Мои слова о реальном еще так отвлеченны. Многое не ясно, но ведь многое и недосказано. Люди «серьезные», «практические» (или считающие себя такими), если они и услышат мои слова, – упрекнут меня в неопределенности. Какое дело? Дел и без того так много, особенно дел «благотворительных». И деньги, и конторы, и чиновники, и дамы… И бедные, больные дети… Сама жизнь!
Но, Боже мой, как это страшно! Какое горькое, стыдное слово «благотворительность»! Творю благо. Хорошо делаю. А ты, получая, помни о том, что я сделал отлично. Да разве накормить человека значит сотворить благо? Это значит только быть естественным, подчиниться своему простому человеческому желанию.
Слово «благотворительность» тянет за собою и другое слово, искажая и опозоривая его истинное значение, слово это – «жертва». О нем, в прямом, первом его понимании, можно и должно и говорить много, потому что жертве есть место там, где собираются двое или трое во имя Отца. Но посмотрите, что сделали из него, как его приставили крепко к слову «благотворительность» и что они вместе значат! О «пожертвованиях на благотворительные дела» пишут каждый день, кричат. Это «жертва» для меня, я себя лишаю, но видите, терплю эту неприятность, потому что мне хочется поступить отлично. Есть даже посмертные «пожертвования», в духовных завещаниях, хотя, казалось бы, уж тут «жертвующий» не может отвечать, что он будет чувствовать неприятность, лишения.
У меня не может быть, конечно, любви к людям, лично со мной не связанным, из-за которых я выношу неприятности; но зачем любовь? Они получают от меня корку, и я знаю – они знают, что я великолепно поступил.
Слова спутались, слова померкли, и мы уже не понимаем, что те, кто «благотворяет», – унизители человека, убийцы духа; те, кто принимают «благотворение», – мертвы, бесстыдны.
Дело людей, ищущих хлеба жизни, спасения себя и других, – не будет делом благотворения. К тому же благотворение есть только даяние, а мы и брать должны, мы хотим и себе спасения, столько же, сколько другим, – ровно столько же; мы сами голодны.
Нет, общество людей, несущих свой черствый хлеб, чтобы оросила, умягчила его живая вода Духа, – не может называться благотворительным. Нужно ли тут только слово другое – не знаю; но ведь слово меняет понятие, а понятие меняет душу – и человека и дела. Но общество – или собрание – единомышленников, во всяком случае, должно быть явно, открыто, стоять на земле, которая близка и явна всем.
Я не собираюсь писать здесь программ и уставов общества. Я не знаю, мое ли и дело определять. Я даю только намек, это только слово, вырвавшееся из общего, смутного гула голосов, кричащих и просящих того же. И разве мало окаменевших корок, и разве не все равно, с какой из них идти к алтарю и просить, чтобы брызнула на нее живая вода?
У каждого из нас, у самого малого, есть какая-нибудь своя работишка, ремесло, способ для прокормления, что-нибудь да он знает, любит, умеет. Пусть идет с тем, что у него есть, на все может упасть живая капля, все нужно. А у кого совсем ничего нет, никакой черствой корки для питания тела, – тому пусть даст ближайший к нему, самый ближний, поскорее отломит от своей и даст, не благо творя, а просто дело творя, – а всем вместе легче идти.
Может быть, единодействие единомышленников должно начинаться с малого, с тех копеек, из которых растут рубли и сотни. Да и как им не вырасти? Я верю, что мои единомышленники – все; только не все это знают.
Призрак свободы
Революция и насилие
(из одноименной статьи)
“Некто” может все, даже пресечь человеческую жизнь. Это единственное существо, имеющее право на жизнь других, может также воспользоваться их имуществом, плодами их трудов, всем.
Итак, для одного этого человека нет иных реальных существ; других как будто бы нет, иначе говоря, если он человечен – другие не человечны, если они люди, то он – сверхчеловек, Бог, стоящий вне человеческих законов. Но Человек он или Бог, ему все позволено.
В этом самый живучий, самый глубокий и самый скрытый корень самодержавия. От него рождаются другие; ствол виден на поверхности; развиты сучья, стебли, разные тонкие переплетенные веточки. Смутное ощущение личности и ее единства, сознание разницы, не-идентичности, неравенства, произвели в истории человечества, в эмпирической и социальной реальности, автократические формы организации государства и жизни.
Но, какой бы формы ни были ветви – цезаризм, папизм, русское самодержавие, – корень един – признание единственности личности, единственности, потому что одна она существует; противопоставление одного – всем.
Здесь связаны начала двух страстей, которые тянутся, переплетаясь, через всю историю: страсть к господству, страсть к рабству. Равные, равнозначные, неидентичные. Два конца одной и той же палки. Ошибкой было бы объявить ответственными за насилие, рабство – самодержцев, царей, хозяев внешней власти, насилия, рабства; это условие их существования; и само наличие рабов не является ли подобным условием? Может ли существовать господин, когда нет рабов?
Нет внешней силы, способной установить господство одного над миллионом индивидуумов, которые внутренне не признают этого подчинения.
Нет, если самодержавие еще существует, если папизм жив, это значит, что люди признают как вечную истину следующее: Он и мы; он, который управляет, которому все позволено; мы, кого ведут, кому Ничего не позволено. Самым чистым, самым искренним из последних так же сладко чувствовать силу власти, как сладка власть самодержцу. Но время господ и рабов проходит, а с ним и соответствующие святыни. Вещь остается, смысл уходит.
Мир и жизнь можно рассматривать как вещь, которая растет, разворачивается,