Шрифт:
Закладка:
Всякая проповедь судится в своих крайних точках, в своем конечном идеале, в том, к чему приводит, если идти до конца. Я и указала эти последние точки, последнюю цель верных учеников пророка – Горького. Уклон очень крут и цель для многих уже недалека. Полчища освобождающихся, полуосвобожденных «бывших людей» – все увеличиваются, все звереют… Дети, юноши, отцы сдирают с себя одежду, обувь, лезут в грязь, режут и покалывают без всякой нужды и даже без всякого удовольствия просто потому, что «я – это гордо!», потому, что плоскость слишком наклонна. Человек потерял себя – и ничего не осталось от человека, от человечества.
Те же, которые не пошли за «пророком» (потому что «пророк» этот все-таки далеко не всемирен и не всех «малых сих» дано ему соблазнить), оставшиеся в своей привычной, испорченной, удушливой, но все-таки человеческой атмосфере, – сидят и глядят на сцену, где происходит «примерно» освобождение «до дна» – глядят, ничего не понимая, и думают про себя: «Благодарю тебя, судьба, что у меня целы сапоги, что я живу в квартире, а не в углу, что моя Лиза – не проститутка, а выходит замуж за инженера! И вот, уж какие, кажется, мерзавцы – а все-таки гордятся собою! Чего я, дурак, боялся прижать этого жида? Взял бы с него куш, велика важность! Прав – сильный. С Эриестиикой отлично поужинаем. Да я все-таки, слава Богу, еще не в таком положении. Браво! Автора! Автора!»
Эти мысли дают обывателю приятные, ласкающие ощущения. Иногда – некоторое временное «освобождение», маленькое, в виде ужина с Эрнестинкой, а потом все идет по-прежнему.
К мукам героев, когда последних обваривают кипятком и они визжат, – рождается в душе обывателя чувство сострадания, жалости; он радуется и ему, потому что привык сострадание считать возвышенным чувством. Но это лишь к герою на сцене. Когда такой неуязвимый обыватель встречает «па-аследователя Мма-аксима Горького» на улице – он пугается, сердится и уходит. А дома смутно беспокоится. Ведь уж забеспокоились многие из благодушных зрителей и платонических приверженцев «пророка» Горького; пишут в газеты, строчат: «Что это, Господи, проходу нигде нет! Ни на улице, ни в литературе, ни в коммерции. А вчера был на первом представлении «Дна»… Звучали со сцены нашего великого писателя слова:
Лиясь, как песня херувима,
С недосягаемых небес…
Потом пишет о думских выборах, а потом снова как будто прежнее смутное беспокойство… и это без конца, не связывая и не отдавая себе ни в чем отчета, в полусне.
* * *
Таковы разносторонние «общественные» результаты проповеди Максима Горького и его учеников, причастных к литературе. Таковы цели, к которым стремятся наши общественники, провозгласившие Горького своим пророком. «Есть ничто (Nihil), и Горький – Его пророк!» – кричат они в слабеющей ярости. Потому что и ярость слабеет по мере приближения к ничему, к последнему отрицанию. Углекислота лишает сил. Но она прозрачна, невидима. Зрители, держащиеся в стороне, ее не замечают.
Быть может, я придала слишком много значения пророку-зверю? Во всяком случае это еще не последний Зверь. Он слишком мелок, слишком неопрятен, слишком грубо-соблазнителен. Да и голос его уже срывается. Вина его большая, потому что он соблазнил гораздо более, чем «одного из малых сих»…
Но, может быть, не всех малых соблазнит. Человек живуч. Человеческое в человеке живуче. Как ни затерто, ни закрыто, как ни задыхается человек – живет, потому что можно жить. А жить можно потому, что в жизни, рядом с нами, живет Чудо, которое мы все видим, все знаем, все им одним живы и которого не заметили еще, не поняли и никогда о нем не думаем.
Если бы подумали, то прежде всего убедились бы, что оно действительно – чудо: неизвестно откуда пришло – неизвестно куда уходит, ни концов, ни начал нет, и ни на что оно, казалось бы, для жизни не нужно, а между тем, без него невозможна, невообразима и сама жизнь. Оно – сама природа человека.
Имя его повторяют все, именем его зовут многое. Оно победит и зверя, самого страшного, грядущего Зверя. И оно живо, потому что не может умереть.