Шрифт:
Закладка:
— Пропали! Пропали, родимые!.. — заголосили бабы. У мужиков на глазах выступили слёзы.
Но вот в воротах что-то мелькнуло, дым заколыхался, и парень, тяжело дыша и кашляя, выскочил на улицу. В одной поле тулупа у него была завёрнута Ганька, в другой — Алёшка, и ещё издали было слышно, как они оба ревели на разные голоса.
Не успел он поставить их на ноги, как ворота за ним вспыхнули ярким пламенем и тоже обрушились наземь.
— Ну и вовремя я выскочил! — весело сказал парень, вытрясая из тулупа свою ношу. — Нате, получайте малышей! Живы-живёхоньки, ни одного волоска не опалило. Ишь как ревут! По крику-то я их и нашёл. Вхожу во двор — там зги не видно! Глаза так и ест. А по сараю уж огоньки бегают, вот-вот загорится. Ну, думаю, где мне их искать? Как слышу — пищит девчонка: «Алёшка, Алёшка!» Глядь, а она у меня под ногами карабкается. Прижала к себе мальчонку, глаза зажмурила да и ползёт сама не знает куда. А искры так и сыплются кругом, так и сыплются… Тут я их — цоп! — подхватил обоих да в тулуп, да на улицу… Вот ведь какая девчонка молодец! Ведь если бы не она — сгорел бы малый-то!
Но вот в воротах что-то мелькнуло… и парень, тяжело дыша и кашляя, выскочил на улицу.
А Ганька, как только отчихалась от дыму и протёрла хорошенько глаза сарафаном, так подцепила Алёшку на руки и подошла к Прасковье.
— Тётенька, тётенька, Алёшка-то жив! Вот он, гляди-ка, на тебя смотрит, смеётся!
Прасковья обхватила их обоих руками, прижала к себе да так и не выпускала, — точно боялась, что их у неё отнимут.
Приехал с речки Петрович, и все наперебой начали ему рассказывать, как Алёшку под сараем забыли, как Ганька за ним в огонь побежала и как потом их обоих парень оттуда вытащил. Петрович подошёл к жене и сказал:
— Ну, не плачь, Прасковья, радуйся, плакать не о чем. Что там изба! Не в избе дело: как-нибудь соберёмся, новую поставим. Пуще всего Алёшка-то жив, это дороже золота, а не будь у нас Ганьки, не было бы и Алешки, — стало быть, заместо избы две радости у нас: сынок да дочка…
— Ох, Петрович, да разве я об избе?.. — со слезами прошептала Прасковья и ещё крепче прижала к себе Ганьку и Алёшку.
А изба догорала, и к утру от неё остались только кучи углей да почерневшая печная труба. Прасковья уже не плакала — некогда было плакать, нужно было устраиваться на новом месте. Один сосед дал им свой сарайчик, покуда они не выстроят новой избы, а соседки натащили погорельцам хлеба, яиц, молока, горячих лепёшек, и каждая почему-то долго смотрела на Ганьку, точно никогда её раньше не видала, потом ласково гладила девочку по косматой голове и говорила Прасковье:
— Ну, милая, ты об избе не крушися, а радуйся — ишь тебе счастье-то какое привалило!..
Ганька с непривычки ёжилась, когда её гладили по головке, и про себя удивлялась: вот народ-то чудной! У дяденьки изба сгорела, без всего остались, а люди говорят: «Счастье»… И сколько она ни думала об этом, всё-таки никак не могла понять: да что же это за счастье такое вдруг привалило тётеньке Прасковье?..
МАМА НА ВОЙНЕ
I
В августе 1877 года по тротуару мимо Таврического сада торопливо шла молодая женщина. Это была высокая блондинка лет двадцати пяти; её густые вьющиеся волосы были подстрижены и красивыми локонами рассыпались по плечам; бледное лицо с большими карими глазами было серьёзно и озабоченно. Одета она была очень скромно — в серенький ватерпруф[8], чёрное шерстяное платье и соломенную шляпку без всяких украшений, в руках она несла связку книг в ремешке. Поравнявшись с воротами сада, она лицом к лицу столкнулась с маленькой чёрненькой девушкой, бежавшей к ней навстречу.
— Юрьева, здравствуйте! — воскликнула чёрненькая, схватывая блондинку за обе руки.
Они обменялись рукопожатиями и остановились, оглядывая друг друга.
— Вы с курсов? — спросила чёрненькая. — Ну, что нового? Когда экзамены? Я только что вернулась из деревни и ничего не знаю…
— А мне не до экзаменов, — сказала Юрьева. — Я на войну еду.
— Как на войну?.. — воскликнула чёрненькая с изумлением.
— Да так, решилась. Говорят, там не хватает людей, вызывают желающих работать в госпиталях и на перевязочных пунктах. На днях и у нас объявили это, ну, я и записалась.
— Вот как!.. — проговорила чёрненькая студентка в раздумье. — А как же экзамены?
— Нам дают отсрочку. Вообще условия очень хорошие: пятнадцать золотых в месяц и даровой проезд. Нас записалось двадцать человек.
— Кто да кто?
Юрьева пересчитала фамилии. Чёрненькая качала головой.
— Вот какие у вас события… А я сижу в деревне и ничего не знаю. У нас такая глушь, что и о войне ничего почти не слышно. Так, значит, едете? А вдруг убьют?.. Или тиф?..
— Ну, уж об этом думать пока нечего, — сказала Юрьева, но по лицу её пробежала лёгкая тень.
— Но ведь у вас дети?
— Они останутся с мужем.
— Молодец вы, Юрьева!.. Я бы, признаться, на вашем месте не решилась. Ну, до свидания, побегу насчёт экзаменов. Когда поедете — известите, провожать приду.
— Хорошо, прощайте!
Студентки расстались.
II
У Юрьевой было трое детей — две девочки, Мурка и Катя, и мальчик Лёня. Мурка была самая старшая: ей недавно сровнялось восемь лет, чем она очень гордилась. Каждому новому лицу, приходившему к ним в гости, она немедленно объявляла: «А мне уже восемь лет», — и если гость относился к этому заявлению с надлежащей серьёзностью, Мурка была очень довольная. Юркая, тоненькая, с живыми чёрными глазками, с длинными тоненькими ручками и ножками, она была похожа на весёлую, лукавую птичку, которая всё хочет знать и всюду суёт свой любопытный остренький носик. Она ко всему постоянно прислушивалась и приглядывалась, на лету схватывала слова и сейчас же делала из них свои выводы; отличалась наблюдательностью и очень любила общество, в чём представляла полную противоположность с братом своим Лёней. Тот, напротив, так боялся людей, что когда к Юрьевым приходили гости, он старался поскорее куда-нибудь спрятаться и по целым часам