Шрифт:
Закладка:
Щенсный несколько мгновений стоял неподвижно, потрясенный тем, что Брилек, добрый, ласковый Брилек, укусил его. И вдруг, словно обезумев, схватил пса за загривок, швырнул наземь, придавил коленом и хвать за шею! Душил и при этом так вертел шеей, словно его самого душили, словно на нем, а не на Брилеке был надет ошейник.
Отец со свояком насилу его оттащили. А потом, когда на чердаке Веронка бинтовала ему искусанные руки, ушли в сад, допоздна шагали по тропинке взад-вперед и решили: делать нечего, надо подаваться в «Америку».
Свояк уже не раз намекал отцу, что это был бы самый лучший выход. Заработки в «Америке» большие. Семь, а то и десять злотых в день. Работают всего по восемь часов. Рабочие живут хорошо, каждый может построить себе дом… Какой смысл такому плотнику, такому мастеру голодать в Жекуте?
Плотник тогда слушал, смотрел, как свояк долго шевелит губами, прежде чем произнести слово, и думал про себя: «Знаю, что ты жуешь, мне твоя жвачка видна как на ладони, но никуда я отсюда не уйду и землю свою тебе не оставлю!»
На сей раз, однако, свояк его уговорил. После истории с Буткевичем вряд ли ему кто-нибудь даст работу. А главное — Щенсный еще, чего доброго, в самом деле спалит Буткевича, он ведь в последнее время стал вроде Брилека — на всех готов кидаться. Бешеный. На собаку набросился. Где это видано?
Несколько дней спустя, ранним утром Щенсный с отцом уходили из Жекутя.
Прощаясь, свояк увидел в руке у Щенсного узелок.
— С этим в город идти неприлично. Погоди, я что-нибудь подыщу получше.
Ушел и вернулся со старым немецким ранцем.
— Вот тебе на дорогу подарок.
Отец толкнул Щенсного, зашептал:
— Поцелуй его, ну, поцелуй! О господи, что за черт такой!
В глазах старика было столько мольбы и тревоги за детей, которые оставались в доме свояка, что Щенсный наклонился и чмокнул его в руку.
Если б он знал, как долго это будет жечь ему губы! Сколько лет пройдет, пока он по-настоящему выпрямится после этого поклона, склонившись к другой, совершенно другой руке…
Тогда он, разумеется, ничего не предчувствовал, сделал это ради отца, и баста. Свояк пробормотал:
— Ну что ж… В добрый час. С богом.
Брилек залаял. Детвора ударилась в плач.
Они двинулись вверх по улице, потом по большаку направо, вдоль Вислы, с башмаками, перекинутыми через плечо, легким шагом, не спеша — ведь до «Америки» было километров тридцать с гаком.
Глава третья
Заночевали они в Верхнем Шпетале, а утром, пройдя не более часа, увидели перед собой «Америку».
Шоссе, окаймлявшее Шпетальскую гору, вынырнуло из леса на край обрыва. С этого естественного балкона им внезапно открылась под ногами Висла, а впереди, на том берегу, епископский город — Влоцлавек.
Все было именно так, как им говорили в Шпетале. Сначала они заметили трубу, самую высокую во Влоцлавеке, дымящуюся, рядом с ней — четыре пониже, соединенные вместе, без дыма, похожие на деревянные чаны; трубы и строения стояли на краю красноватого террикона у самой воды. Это и была «Целлюлоза» Штейнхагена, прозванная «Америкой». Кому удалось туда устроиться, тот мог жить спокойно до самой смерти и даже кое-что детишкам оставить.
— Только бы дали работу, пресвятая богородица, только бы приняли… — молился плотник, с надеждой спускаясь в город, заветный город, чьи старые амбары, башни, красный и белый кирпич, все нагромождения прибрежных строений отражались в тихом зеркале Вислы, а розоватые полоски дыма из труб реяли над ними, как флаги.
В то майское утро «Америка» на противоположном берегу, «Америка» в городе Влоцлавеке, сбрызнутая блеском восходящего солнца, отраженная в трепещущей поверхности воды, затянутая легким маревом, казалась им прекрасным миражем, который вот-вот исчезнет, уступая место речке Малютке и богом забытому Жекутю.
Но «Америка» не исчезала, а, напротив, росла с каждым шагом, была совсем рядом, они уже получили на нее четырехгрошовую квитанцию, заплатив у будки на мосту по два гроша за проход, после чего обулись и двинулись на эти дымящиеся трубы по деревянному настилу, под которым вода гулко отражала все: голоса перекликающихся молочниц, торопливые шаги спешащих к началу смены рабочих из Нижнего Шпеталя, скрип телег — день, видно, был базарный.
Посреди реки ревел пароход, предупреждая о своем прибытии.
Между сваями тихо проплывали плоты. Лоцман, размахивая шапкой, указывал влево, за мост, где высился белый епископский дворец, и кричал из своей лодки головному сплавщику:
— Берегись справа! Задницей к епископу, задницей!
Вместе с бревнами по реке плыло что-то белое, похожее на мыльную пену — его было полно кругом, и в нос ударял резкий, кисловатый запах щелочи. А на берегу, когда отец с Щенсным пошли вверх по старинной улочке Матебуды, внезапно запахло чем-то таким теплым и дразнящим, что они остановились, принюхиваясь, а потом в изумлении глянули друг на друга: весь город благоухал жженым кофе.
Ветхие домишки, натыканные как попало по обеим сторонам узкой Матебуды, остались позади, и они вышли на широкую, шумную улицу. В подворотнях лопотали на своем языке евреи, а христиане толпились вокруг собора — того самого, с картинки, которую они пронесли с собой через все изгнание.
На этот раз художник не обманул, они видели своими глазами: собор у них на стене в Жекуте и вот этот, на площади, были совершенно одинаковы — добросовестно нарисованы. И тут и там нефы под красной черепицей, башенки с бойницами по сторонам, и две вознесшиеся к облакам стрельчатые башни, где крылатые львы, присев на зады, подняв передние лапы и разинув пасти, взирают с высоты на грешный город. С радостью ли взирают, с печалью ли, и кем они вообще для этого поставлены — по мордам не видно, слишком высоко.
Храм этот, со странным названием — базилика — был для плотника слишком барским, подавляющим, и он туда не зашел. Поглядел, сняв шапку, и зашагал своей дорогой, как ему объяснили — за Масляную, за Висляную, к штейнхагенской «Целлюлозе» на Луговой улице. Но, проходя мимо рыночной площади, он увидел старенький костел, низенький, с куполообразной башенкой, можно сказать — горбатый. Нищий у входа объяснил, что это старый приходской костел. Действительно, стены его явно видали виды, дыры были заделаны камнями.
— Давай, — сказал плотник, увлекая Щенсного за собой в прохладный сумрак. — Постоим немного, помолимся, отдохнем…
Щенсный не мог сосредоточиться. Слова молитвы, сегодня какие-то холодные и рассеянные, не приносили никакого облегчения. То ли у него было слишком много впечатлений в последнее время, то ли просто давил сам костел.