Шрифт:
Закладка:
Кафель пытается сделать шаг к нему как профессиональный охранник, но дорогу ему снова заступает Тобек.
Только теперь я вижу, что за людьми стоят уже четыре полицейских машины, то есть, похоже, все полицейские силы Зыборка. Эти растерянные гусары сейчас курят и держат руки в карманах или на кобурах пистолетов, из которых они пока что, самое большее, целились по пьянке в своих жен.
– И господин Маяк из Колонии. Господин Хлабак, выставленный из продмага, который был единственным средством его существования, потому что – а зачем бы, если рядом есть «Теско», а в помещении магазина ваша кузина может открыть косметический салон – и это славно. И госпожа Бурджинская, чей сын – помните же того молодого, который на совете города встал, протестуя против самоуправства гангстеров, – потом был побит неизвестными. И госпожа Бернат, ой, госпожа Бернат вам ужасно благодарна.
Лицо Булинской уже не натянуто, но вогнуто, оно напоминает сжатое в руках старое яблоко. Она что-то говорит, открывает рот, тихо, но я не слышу, крики отца заглушают все остальное.
– И мои дети, которых едва живьем не сожгли. Мои собственные дети. Они тоже вам за это благодарны, – он сильно прижимает Булинскую к себе, чтобы потом ее отпустить.
Люди уже не рукоплещут, вместо этого они – кричат. Да на хрен ее! Под стражу! Убийца! Отец завел их, как старые будильники. Если бы не полиция, на которую они время от времени оглядываются, наверняка порвали бы ее в клочья. Булинская все время пытается что-то сказать, но не в силах выдавить из себя и звука.
– Он страшен, – говорит Юстина.
– Так это страшно или прекрасно? – спрашиваю я.
– Вы говорите, госпожа бургомистр, что мой сын оболгал Зыборк. А вы что делаете с ним? – спрашивает отец.
– И так, и эдак, не знаю, – шепчет Юстина.
– Это неправда, – отзывается наконец Булинская. Ее голос звучит так хрупко, так пискляво, так протяжно, что даже мне ее жалко.
– Что вы с ним делаете? – повторяет вопрос отец.
– Я не убийца. Не убийца. И это отвратительно, недостойно так меня называть, потому что я никому ничего не сделала. – Когда она говорит, в ней все словно вздымается: волосы, макияж, кожа, словно бы она готовится распасться на кучку резины и тряпок.
– Нам что-то сделать, госпожа бургомистр? – спрашивает Винницкий.
– Ага, лучше всего – перестрелять. Стреляй, сука, давай! – кричит кто-то ему, кажется, Ольчак.
– Вы не выбирали убийцу, – повторяет Булинская. – Это недостойно так говорить. Это нехорошо. Плохо.
Отец улыбается, на лице его – гримасы, которые обжигают, словно кислота.
– Поблагодарим госпожу бургомистра, – говорит людям отец.
Булинская делает шаг назад, и еще один, и еще, отец хватает ее за плечи, чтобы она не потеряла равновесия. Но она выскальзывает из его объятий и короткими, быстрыми шагами испорченного робота вбегает внутрь.
– Возьмите ваших близких. Возьмите семьи. Нам нужна тысяча голосов. Тысяча нужна, чтобы восторжествовала справедливость! – кричит отец.
Асбестовая коробка стоящего за людьми дома теперь вся освещена; в нескольких открытых окнах виден кто-то, он рукоплещет отцу. Впрочем, рукоплещут все. Некоторые выкрикивают его фамилию.
Отец еще раз поднимает обе руки, а потом их опускает. Словно хотел таким-то образом вытянуть из людей остатки эмоций. Они успокаиваются. Медленно. Гжесь стоит за отцом, вжимается в его тень. У него стиснуты зубы, словно он хотел бы вырвать у Тобека оружие и начать стрелять по толпе, но когда перехватывает мой взгляд, отворачивается и подмигивает мне; я вижу, что он все еще что-то ест, видимо, украденный со стола внутри кусок торта.
– Можете закрыть двери, – отец поворачивается к Кафелю и Порчику. Оба, после недолгого мыслительного усилия, выполняют его приказ.
И, кажется, в тот же миг в воздухе появляется призрак эстрадной песенки. Отец снова поворачивается к людям. На его голове снова выступил пот. Много.
– Тысяча, – повторяет он число, люди рукоплещут, кричат вместе с ним: «тысяча», а он снова хватается за грудь.
– Тысяча, – словно бы у него нет больше сил говорить что-то еще. Гжесь подходит к нему, и я вижу, как Валиновская бежит в его сторону сквозь толпу.
– Тысяча! – кричат люди. – Тысяча!
Аплодируют, громче, словно хотели бы этим шумом поднять на воздух весь город, вычеркнуть все.
– Тысяча. Помните, – говорит мой отец и сползает на землю.
Я подбегаю, и вместе с Гжесем мы в последний момент успеваем его подхватить.
– Как я выгляжу?
Ну что ж, выглядит не лучшим образом.
– Неплохо, – отвечаю я.
Он вытягивает руки. Пиджак ему короток. Рукава ползут по предплечьям, словно хотели бы закататься. Выглядит он неважно еще и потому, что ему плохо стоится перед зеркалом; видно, как все, что на нем надето, ужасно его смущает.
– Говори искренне. У меня другого нету, – Гжесь касается своего лица. Может, выглядит он плохо потому, что постригся машинкой и теперь напоминает некрасивого, испитого подростка.
– Выглядит как с первого причастия, нет? – спрашивает он.
– Выглядит как со стодневки.
– Но выхода у меня нет, – заявляет Гжесь, прикладывая ладони к полам пиджака.
– Да, выхода у тебя нет.
Я впервые в этой комнате. Это спальня Агаты и Томаша.
Мы пришли сюда, потому что только тут есть большое зеркало, встроенное в раздвижную дверь шкафа, где можно увидеть себя в полный рост. Помещение тесное: свободное пространство, не больше метра, вокруг большой супружеской кровати, покрытой однотонным бежевым бельем.
По обе стороны кровати на ночных столиках – высокие стопки книг. Я гляжу на названия, чтобы не смотреть на саму кровать. Со стороны Агаты – детективы, любовные романы, Стиг Ларссон, кроссворды, книги о похудении, что-то там о поисках внутреннего покоя с виднеющимся на обложке пастельным рисунком лиса, всматривающегося в чащу. Со стороны Томаша исторические книги, заговоры и шпионаж, дневники из Вестерплатте [109]. И книга Миколая. Читанная. С закладкой где-то посредине.
Я так и не дочитала ее до конца. Это плохая книга. Миколай мог бы написать хорошую, но боялся.
Но мне кажется, что в последнее время Миколай перестал бояться.
Мы занимались любовью вчера ночью. Возможно, впервые с того момента, как я ударила его по башке. Было хорошо. Мы оба были расслаблены и неторопливы. Он прикасался ко мне всюду, интересовался мной, как ребенок, что хочет везде заглянуть, мы словно делали это впервые, и мне это нравилось: то, насколько он мной заинтересован. Засовывал нос мне в пупок, в задницу, между ног, в подмышки. Сосал пальцы моих ног, словно карамельки. На короткий момент разводил и снова сводил мои ноги, словно они были гармонью. Но делал это настолько быстро, что оно не успевало сделаться глупым. Целовал меня в голени и бедра, словно хотел их съесть. Долго лизал меня. Когда-то умел это хорошо делать, а теперь – вспоминал. Кроме того, мне казалось, что он вырос. Что его теперь немного больше. Когда я касалась его кожи, рук, там было больше твердости, меньше ваты, меньше теста. Может, он и не набрал мускулов, но словно бы сильнее оформился.