Шрифт:
Закладка:
Таня испытала: будто небо сделалось ледяным куполом, который стал ломаться и с треском низвергаться вниз на ее голову. На ее горячие и теперь занывшие болью виски.
— Таня, вы дрожите? Ну, не бойтесь. Видите, как страшно коснуться правды. Никогда ее не касайтесь. А если знаете, старайтесь забыть. Забыть, забыть, непременно. Пойдемте в город.
Ускоряя шаг и вместе с тем боясь его ускорять, держа друг друга за руки и не сжимая их, они удалялись от того места, где на мгновенье раскрылась перед ними до бесконечности черная правда.
Вот так ‹…› они шли, шли и вдруг очутились у страшного обрыва.
Теперь вослед им дул холодным смехом неясный страх. Будто пропасть, от которой они бежали, двигалась по их пятам. А небо, посиневшее от холода, от небытия, валилось, ломалось, давило как ледяной низкий свод…
Они были рады первой вони городской улицы, первому матерному слову, произнесенному кем-то у темного забора, первому мяуканью кошки, которую какой-то мещанин не впускал домой.
Прощаясь, он сказал Тане:
— Не сердитесь на меня, на мою неразумную, глупую просьбу: забудьте, что мы ходили туда, — он не захотел даже оглянуться, чтобы показать, откуда они пришли, — забудьте, что целовались. А главное, забудьте то хорошее, что вы чувствовали ко мне все время.
— Забыть? — В глазах ее заблестела женская растерянность перед несчастьем — она как-то мешковато, всунув голову между плеч, поклонилась ему — ниже обыкновенного — и нехотя захлопнулась от него калиткой.
Оттого что он советовал его забыть, она, желая быть послушной, замкнулась в себе. Таня работала с ним ежедневно, она с утра перед выходом на службу одевалась в безразличие, как в служебный мундир.
Все шло ровно.
И надо же было, чтобы эта хламида безразличья упала с ее плеч, когда он стал ей диктовать свое невероятное признание!
* * *
Обрывову посоветовали, чтобы не делать шума — Обрывов — персона, — сидеть безвыходно дома, сказаться больным.
Когда он остался один, он до физического ощущения испытал в себе присутствие целого роя мыслей. Они зашевелились, как дитя выношенное, которое просится наружу.
И мысль его была вовсе не о том, что ои начал только что писать свою исповедь, мысль, как нечто невообразимо свободное, гульнула вдруг далеко за пределы житейского.
Обрывов в своей книжечке, где были все такие записи: «Комиссия по зарплате спецам», или «Повидать управделами», или «Передать поручение из центра», взял и мелко-мелко набросал постороннее:
«Все, что мы считаем настоящим, на самом деле не существует, потому что в каждый данный миг все проходит, утекает. Действительно только то, что было, прошлое, от него хоть следы остаются. Кроме прошлого, нет ничего. Будущее — это представление, т. е. некоторая деятельность нашего мозга. Она подталкивается существующим, а так как существующее есть лишь прошлое, то наше представление о будущем соткано из ниток прошлого. Предвидеть — значит удачно вспоминать. Социализм — это наше представление, сотканное из ниток прошлого, это деятельность нашей головы, а в действительном будущем будет то, что будет, то, чего мы не знаем и знать не можем, ибо пользуемся понятиями, сотканными из того, что было до сегодня. Сегодня — это слово. И завтра — тоже слово, и не больше, а вчера, давеча, час тому назад, секунда назад — истинно сущее. Всякий новый день есть новое количество времени, новое количество предметов — всего материального, — а количество переходит в качество. — Вот и извольте при этаком хитром росте определить, куда заворачивает всякий новый день. — О, жизнь, жизнь моя! О, непонятная ты этакая и могучая в своем неодолимом, неостановимом, бестормозном шествии!»
Обрывов брался за голову. Ладонями ощущал ее жар, сжимал виски, держал ее, как тяжелую сокровищницу алмазов. Никогда раньше Обрывов не ощущал, что мысль, птицей бьющаяся в его мозгу, — для него такое же наслаждение, как для соловья — его пение.
* * *
Пока его мысль пела соловьем — допрашивали машинистку Таню.
С каждым новым вопросом, заданным ей, она все больше и больше чувствовала себя раздеваемой. Таня поняла, как унизительно ей было стоять полуголой перед одетым и плотно застегнутым мужчиной, хотя бы это и был всклокоченный бойкий следователь с лицом кастрата.
— Вы устроились работать в его учреждении по его же рекомендации?
— Да.
— Значит, вы его любили?
Вот, значит, и последнее содрали с Тани. Она почувствовала себя нагой.
— Вы с ним были… ну, скажем… близки?
Все равно что не спросил, а чем-то холодным толкнул в обнаженную ее грудь.
От этого Тане пришла в голову фантазия ответить следователю что-нибудь совсем нелепое. И она произнесла:
— Жил-был поп толоконный лоб…
— Что-о-о-о? — Следователь, таящий в себе что-то воробьиное, освирепел и напыжился. Но тут же согнал с себя этот пыж, улыбнулся прищуренными глазками и по возможности мягко укорил:
— Естественно, вы не хотите сказать. Понятно: тайны Амура!
И следователь направил свое внимание на белую бумагу, по которой, поскрипывая, побежало привычными словами достодолжное заключение.
* * *
Неоконченное полупризнание Обрывова произвело шум, — нет, не шум, а заглушенный шепот среди его близких и далеких, но одинаково высоких людей. Тем более было странно, что Обрывов отказывался что-нибудь говорить. Он физически молчал, когда приходили к нему с расспросами. С ним не знали как поступить. Решили — прежде чем сообщать в центр — расследовать все досконально.
Назначено было самое секретное собрание, на котором заместитель Обрывова (зеленолицый, всегда плохо бритый) делал доклад.
Председатель в очках, которые совсем не шли к его молодому и здоровому лицу, очень заботился, чтобы курьер, сидевший за дверью, лишний раз не вошел в комнату. Курьеру с утра было внушительно сказано: всем посетителям сегодня труба — не принимать никого, потому — секретное. Но так как секретные заседания происходили без малого всякий день, то курьер к данной ему директиве отнесся с беззаботностью неаполитанца.
Своим знакомым посетителям он ласково говорил:
— Катись колбасой назад, не застревай тут!
Незнакомым обходительно заявлял:
— Вам же говорили, граждане, что никаких приемов сегодня не будет.
Хотя граждане слышали об этом впервые, но избегали восстанавливать истину.
Курьер — добродушный малый — не лишен был наблюдательности: от него не ускользнуло, что на секретном совещании почему-то не был Обрывов, а его заместитель явился с новым рыжим портфелем, который запирался на ключ. Любопытствуя временами в замочную скважину, курьер скучал, сидя на стуле. Не выдержав, стал чаще, чем надо, входить в комнату заседания под предлогом наполнения графина водой.
— Да что ты, лошадей, что ли, поишь? — шикнул ему председатель.
— Так… товарищ, а почему же я отсюда все пустые графины уношу? — ответил курьер.
После доклада зеленолицего человека произошел спор