Онлайн
библиотека книг
Книги онлайн » Разная литература » Литература как социальный институт: Сборник работ - Борис Владимирович Дубин

Шрифт:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 132 133 134 135 136 137 138 139 140 ... 162
Перейти на страницу:
словами, проблема канона – это проблема определенных групп элиты и институционализации, институциональной фиксации, стабилизации и репродукции их ценностей. Институциональными контекстами канонизации и воспроизводства канонического состава литературы выступают прежде всего литературная критика, школа и книгоиздание; соответственно, проблема канона принимает форму либо эксплицированной традиции (отсылок к предшественникам в критических статьях, обзорах, рецензиях), либо учебного курса и подручных материалов к нему (антология, хрестоматия), либо издательской серии (библиотечки).

За последнее десятилетие литературный канон – национальный корпус классиков отечественной и мировой литературы вместе со стандартами их истолкования – эпизодически дискутировался писательским и литературно-критическим сообществом России, но достаточно вяло[454]. И это в целом понятно. Государственно-державные рамки темы потеряли определенность, социального заказа сверху на что-нибудь подобное «национальной идее литературы» не поступало, поэтому общего и острого интереса, напряженного и принципиального спора в интеллектуальной среде уже не возникало. Обычно вопрос поднимался в одной из трех ценностных и институциональных перспектив (сама «литература» при этом всякий раз понималась несколько иначе, хотя участниками дискуссий этот момент чаще всего не подчеркивался):

– «литература» в историях литературы (как писать историю/истории русской литературы, прежде всего литературы ХХ в., после снятия идеологической цензуры на там– и самиздат, признания «второй» и других альтернативных литератур и литературных традиций – литератур подполья, эмиграции, русскоязычных диаспор и проч.); здесь сталкивались позиции более консервативных институтов и групп (история для них равна «наследию») и более радикально настроенных групп, для которых история – синоним исторической относительности;

– литература в системе школьного преподавания (хронологические границы, корпус имен, подходы к интерпретации – эклектический синтез и рутинизация наиболее стереотипных подходов литературной критики, рецептов академического литературоведения, риторики неотрадиционализма, русской исключительности, православной соборности, духовности и проч.);

– противопоставление литературы высокой («хорошая», «настоящая») и массовой (рыночная, коммерческая).

Иначе говоря, под вопросом всякий раз оказывались воспитательная роль литературы (работа институтов социального и культурного воспроизводства, обслуживающих их образованных контингентов) и стандарты идеологической оценки литературного качества. Обе названные проблемы связаны с самоопределением прежней, 1960–1980‐х гг., литературно-образованной интеллигенции и позднейшими, уже сегодняшними противоречиями и неопределенностями в системах интеллигентской самоидентификации, эрозией и распадом привычной социальной роли интеллигента, всего образованного сословия. Нынешний период характеризуется глубоким кризисом самостоятельных групп и группообразования в российском обществе, в том числе в литературном сообществе. Литература и литературное сообщество в сегодняшней России потеряли связь с процессами и идеями общественных перемен (традиционную для самоопределения «серьезной» литературы и писателя в России и в СССР), утратили привычную общественную функцию, а значит, и систему ролей, каналы коммуникации и проч.; перемен сегодня не хочет практически никто, никто не готов и не собирается рисковать тем немногим, что получил или сумел удержать за последние годы.

Не один раз приходилось слышать о девяностых годах как об «историческом» времени[455]. Но не девальвируется ли этим понятие «история»? Об истории (см. выше) все же стоит говорить лишь там, где появляется самостоятельный субъект, деятель этой истории, больше того – идет осмысленная борьба за подобное «место субъекта», и где у этого субъекта (индивидуального, коллективного) возникает решающий шанс, выходящий за границы привычного самопонимания и рутинной репродукции, причем он этот шанс так или иначе реализует, стремится реализовать. Так можно ли отнести характеристику исторического к тому, что за последние 12–15 лет происходило в интеллектуальном сообществе России?

Отвлечемся на минуту от литературы и филологии, расширим контекст разговора, возьмем философию и социальные науки. Предлагаем сравнить: за десять-пятнадцать лет после Первой мировой войны в Европе вышли в свет (выхватываем наугад) «Конфликт современной культуры» Зиммеля и «Социализм» Мизеса, «Трактат по общей социологии» Парето и «Осень Средневековья» Хёйзинги, «Дух утопии» Блоха и «Речь и мышление ребенка» Пиаже, «Психология мировоззрений» Ясперса и «Современный капитализм» Зомбарта, «По ту сторону принципа удовольствия» Фрейда и «Психологические типы» Юнга, «Логико-философский трактат» Витгенштейна и «Историзм и его проблемы» Трельча, «Философия культуры» Швейцера и «Короли-чудотворцы» Марка Блока, «Политическая теология» Шмитта и «Философия символических форм» Кассирера, «Психология юношества» Шпрангера и «Диагноз нашего времени» Ортеги-и‐Гассета, «Сущность и формы симпатии» Шелера и «Опыт о даре» Мосса, «Травма рождения» Ранка и «Искусство ХХ века» Карла Эйнштейна. В самом начале 1920‐х один за другим выходят сборники работ Макса Вебера.

После Второй мировой (и только в странах немецкого языка) вышли «Психолог в концлагере» Франкла и «Язык Третьего рейха» Клемперера, «Диалектика Просвещения» Адорно–Хоркхаймера, «Авторитарная личность» Адорно с соавторами и «Утрата середины» Зедльмайра, «Эсэсовское государство» Когана и «Конец Нового времени» Гвардини, «Смысл и назначение истории» Ясперса и «Немецкая катастрофа» Мейнеке, «Просвещенное сердце» Бруно Беттельхайма и «Истоки тоталитаризма» Ханны Арендт, «Социальная история искусства и литературы» Хаузера и «Принцип надежды» Блоха, «Скептическое поколение» Шельски и «Опоздавшая нация» Плеснера, «Масса и власть» Канетти и «Истина и метод» Гадамера.

В обоих случаях перед нами, говоря коротко, прежде всего – ответы на вызов времени, на самые острые его вопросы. Причем ответы, положившие начало последующим коллективным усилиям по их полемическому оспариванию, проверке, уточнению, развитию, накоплению в итоге позитивного знания. Иными словами, давшие продолжение в институционализированной познавательной работе, которая не просто воплотилась в веренице «классиков», как это понимается в России (их будто бы осталось «только перевести», стоит лишь составить «хорошую программу» и подыскать грантовое обеспечение), а остается совершенно актуальной по сей день, но практически не востребованной здесь сегодня. Что можно сказать о наших 10–15 годах после перестройки?

После краткого периода надежд и эйфорий, обозначенного на рубеже 1980–1990‐х гг. публикационным бумом вычеркнутого и вытесненного прежде из публичного обсуждения, наступил паралич интеллектуального смыслопроизводства, выдвижения актуальных проблем, разработки новых возможностей понимания. Это связано с невключенностью (по преимуществу для преобладающего большинства интеллектуалов) в актуальную реальность, незаинтересованностью в реальном опыте – актуальном, историческом, новом – и в его анализе. Интеллектуальное сообщество не находится сейчас там, где производится настоящее, где отмечается, ценностно акцентируется современность. А это, в свою очередь, связано с двумя устойчивыми моментами, которые характеризуют положение, ориентации, мотивы и поведение интеллектуального сообщества в России.

Один из них – блокировка, т. е. стерилизация и вытеснение, деятельной, заинтересованной и ответственной субъективности. Перед нами опять различные формы ее редукции, вытеснения, и прежде всего с помощью механизмов символической демаркации и дистанцирования, двойного сознания и пародийного удвоения теперь уже самих этих механизмов вытеснения и переноса («кавычки», см. ниже). Второй общий, внепсихологический момент – примитивность социального воображения: упрощение, снижение, диффамация образов Другого, можно сказать, равнодушие и даже отвращение к Другому. При отсутствии или неразвитости подобных позитивных образов в современной российской культуре мы находим на их месте по преимуществу негативные следы вытесненных образов – невротические страхи, фантомные боли и т. п. феномены. В общем смысле их можно объединить в комплекс «страха вторжения», «страха заражения», «страха зависимости». Символическим барьером и заслоном на возможном, но нежелательном пути этих страхов «назад», возвращения их в ясное поле сознания выступает зримая граница между «мы » и «они» – помпезная героика памятников или навязчивая утрированность карикатур.

Проблема состоит в бедности и постоянном обеднении коммуникативных (апеллятивных) структур в литературе и культуре, отсутствии их исследований и слабости самой этой проблематики в отечественной гуманитарии. Фактически Другой в культуре и интеллектуальной жизни в советской России 1970–1980‐х гг. представлен исключительно кавычками (соц‐арт в живописи, Д. А. Пригов в словесности, исследование цитации в литературоведении). Кавычки здесь – знак границы, отделяющей «нас» от «них». А это значит, что центральной проблемой интеллектуального сообщества остается не самостоятельное смыслопроизводство, познание, производство новых смысловых перспектив, а прежде всего и исключительно задача символической идентификации, проблема демаркации – редукция субъективности и упрощение образов Другого, принятие этой всеобщей и наиболее примитивной формы действия и самоопределения (фактически – советского двойного сознания, но еще раз удвоенного кавычками)[456].

Точнее, мы имеем дело с двумя типами кавычек и двумя культурными ролями, фигурами, масками, под которыми обычно выступает отечественный интеллектуал: демаркационные, дистанцирующие кавычки (в выступлении А. П. Чудакова на весенних

1 ... 132 133 134 135 136 137 138 139 140 ... 162
Перейти на страницу: