Шрифт:
Закладка:
После длинной паузы, полной напряженного ожидания, появилась Эржика под стражей. Колочава вздрогнула. Эржика шла бледная, с расцарапанным об камни и распухшим от жандармских кулаков лицом. Но шагала твердо и глядела прямо в лица окружающим; черные глаза ее выражали полное спокойствие, в них не было ни страдания, ни торжества.
В полдень вернулся весь отряд. Он шел походным строем, по четыре человека в ряд, отделенный от всех заборами по обе стороны улицы, как на плацу, на параде, топча гальку и голыши дороги. Лица у жандармов были хмурые, злые. Среди других и в ногу с ними, чуть ниже склонив головы, шли двое, только мундиром сходные с товарищами, а мыслью блуждавшие в иных местах, далеко. «Прочь! Скорей прочь отсюда! — думал помощник жандарма Власек. — Пускай самое суровое взыскание, лишь бы с этим было покончено! Жив еще раненый? Это уже второй убитый в отряде!» А цифра тридцать, обозначающая количество полученных им тысяч, воскрешала в мозгу его школьное воспоминание о библейской истории и черном изображении Иуды Искариота на горе Елеонской{197}, вызывавшем такую ненависть, что ему прокалывали булавками глаза. А на несколько рядов впереди шагал великан с кудрявой головой, детская душа которого плакала: «За что? Боже мой, за что? Что я сделал ей? Или она до сих пор любит убийцу, разбойника?»
Прошел и отряд.
Выходит, колочавцам смотреть больше нечего! Николу так и не поймали?
Да, смотреть нечего. Тишина и горячий полдень над долиной. Надо будет через час, через два пойти порасспросить в еврейских лавках: там к этому времени все будут знать. Крестьяне, крестьянки в красных платках, ребятишки в отцовских шапках и одних рубашках до пят разошлись по домам.
Но колочавские евреи суетились, как пчелы возле летка. У входа в лавки таинственно перешептывались, разговаривали, кричали, пожимали плечами и разводили руками фигуры с черными, рыжими, светлыми и седыми пейсами, бородатые и безбородые, в кафтанах и в костюмах из магазина готового платья в Хусте. Из всего виденного они делали естественные выводы и, ударяя тылом одной руки по ладони другой, горячились:
— Дурьи головы! Мы им целый месяц долбим: «Посадите Эржику! Отпустите товарищей!» Куда там. Христианин — это осел. Мойше бехейме![50]
Среди них был Абрам Бер. Он не кричал, не кипятился, только перебирал пальцами в бороде да покачивал головой в черной сатиновой ермолке, уныло повторяя:
— Ай-ай-ай!
Жизнь в нем замерла, на ладонях у него выступил пот. Сколько мучений пережил он с утра, узнав, что на этот раз жандармы напали на верный след. До самого полудня длилась жестокая игра совершенно чужих для него людей, в которой ставкой была его жизнь, — игра тем более страшная, что он никаким способом не мог вмешаться в нее и был обречен только ждать. До полудня его терзали мысли о том, что сегодня вечером он навсегда погибнет для Ганеле, для жены, для всего, что составляет смысл его существования; но в то же время не оставляла его и мысль о возможности сегодня же вечером стать счастливым, как ангелы в раю. А получилось совсем неожиданно — что-то серенькое, тусклое. Он не выиграл: жандармы не принесли Николу убитого. И не проиграл, то есть пока остался жив, слава создателю: не привели они и живого Николу. Пока! Но, значит, снова начинается страшная неизвестность.
Ай-ай-ай! Зачем только он спутался с Николой? Впрочем, это вышло как-то само собой; и он не мог отказаться — из боязни рассердить Николу. Ну да, он на этом заработал, это верно. Большие деньги, целое состояние — на размене долларов и на товаре. Но вечно так продолжаться не может. В конце концов кто-нибудь догадается, что старый Изак Фукс, по ночам выезжая из Колочавы с возом теса, останавливается в двадцати километрах от нее возле одинокой хаты, грузит на телегу сложенные там ящики и отвозит их в Мукачево. Либо заметят, что сам Абрам Бер ездит туда эти вещи оценивать. Либо — и это хуже всего — пронюхают что-нибудь эти еврейские сопляки, которые целый день шатаются по селу, сбиваются на каждом дворе в целые стаи, как собаки, бредят сионизмом{198} и ненавидят Абрама Бера за то, что господь бог посылает ему больше, чем им. Либо схватят кого из товарищей Николы, тот что-нибудь скажет, а жандармы докопаются до остального. Либо… да мало ли что может быть? Он охотно бросил бы. Видит бог, бросил бы. Но как это сделать? Может, дать кому десять тысяч и сказать: «Пойди убей Николку»? Ох… ох… ох! Царь небесный, сохрани от этих мыслей!.. Все уж испробовано.
— Больше я с тобой торговли вести не буду, Никола. Это мне неудобно, — заявил Абрам Бер Шугаю на ночном свидании, которое у них было выше села, на косогоре.
— Твое дело, — ответил Никола. — Только ежели в Хуст об этом напишешь, я вам дом сожгу.
Сколько раз Абрам Бер уговаривал его, настаивал: «Уезжай! Беги в Америку!» Он сам помог бы Николе добраться до Натана Абрамовича, в Левочну, в Галиции, тот переправил бы его к Шлойму Вейскопфу в Краков, тот — к Герману Когану в Бреславль, а тот помог бы ему доехать до Америки. Но Никола — сумасшедший. Воображает, будто одолеет весь мир. А может, и не думает этого, а просто спятил. Ай-ай-ай-ай! Какая жизнь сложная! И какая тяжелая! Абрам Бер ездил даже в Тарнополь советоваться с одним вещим раввином и подарил ему целую тысячную кредитку. «Не уехать ли мне из Колочавы, равви?» Раввин долго смотрел на него своими мудрыми глазами. «Бедный — как мертвый. Уедешь, Шугай сожжет твой дом и уничтожит все твое добро. Не оставляй Колочавы! Вечный не допустит твоей гибели». Конечно, слова эти сильно укрепили дух Абрама Бера, но… но… а если вечный все-таки допустит? Ай-ай-ай! Какая жизнь тяжелая!
На ступеньках перед его лавкой кричали, разводили руками, спорили евреи, но Абрам Бер молча стоял среди них, перебирая нервными пальцами пряди бороды, будто струны арфы, и никого не слушая. Николу не привезли убитого. Какой смысл препираться об остальном?
А в нескольких сотнях шагов оттуда бесцельно слонялись по хате, хлеву и огороду Васыль Дербак Дербачок и сын его Адам Хрепта, не зная, о чем говорить, за что приняться, и вялая кровь