Шрифт:
Закладка:
Ефрейтор Свозил иногда встречал Эржику. Может быть, чаще, чем другие жандармы, потому что ему чаще приходилось ходить мимо хаты Драча. Завидев иной раз Эржику на дворе или в огороде, он решительно проходил своим путем, полон справедливого гнева, ни слова не говоря, нахмурившись и не здороваясь. Но она, склонясь над грядкой или неся ведро воды, не замечала его либо делала вид, будто не замечает. И это было просто нестерпимо.
За что?!
Вот вопрос, навалившийся на него всей своей свинцовой тяжестью и не дававший ему ни минуты покоя.
Все дни его были наполнены сознанием стыда, унижения, позора. Он, храбрый солдат, привыкший всегда драться честно, в открытую, вынужден смотреть, как допрашивают Герша Вольфа и Кальмана Лейбовича с их семейными — о том, кто мог выдать Эржике тайну; глядеть, как капитан в припадке бешенства и антисемитской ярости рычит на них, тыча кулаками в лицо плачущим женщинам. Вынужден притворяться спокойным при виде того, как на жандармском посту бьют тринадцатилетнего мальчика, которого кто-то видел утром того рокового дня входящим в хату Драча. Вынужден выслушивать догадки товарищей насчет измены, пожимая плечами на прямые вопросы. А в ужгородской больнице, говорят, помирает раненый жандарм Бочек, тот, что рассчитывал, вернувшись домой, жениться. Наедине с самим собой ефрейтор Свозил плакал от стыда.
Понятие измены родине было низведено войной до уровня смешного, но в солдатском словаре нет более тяжкого обвинения, чем измена товарищам, измена общим интересам твоей части. От этого слова пахнет могилой и несмываемым позором. Ефрейтор Свозил думал обмануть женщину. Но, в солдатском рвении выполнить свой долг и стремясь сократить для себя и товарищей пребывание в этом проклятом месте, он переоценил свои силы. Помня кое-какие удалые проделки в Сибири, он подошел к Эржике с задней мыслью. Но натуре его был чужд обман. И на деле получилось обратное. Он не умел лгать. А она умела. Она, так вкрадчиво прижимавшаяся головой к его груди, так томно полузакрывавшая глаза, вдруг укусила. Да как больно!
За что? Ефрейтор Свозил вновь и вновь задавал себе этот вопрос во время своих бесконечных служебных хождений по первозданным лесам, повторял его, лежа на траве с устремленным в пустоту взглядом и куря сигарету за сигаретой. Это «за что» вместе с лицом Эржики будило его ото сна на соломе в школе. Неужели после всего, что между ними было, она до сих пор любит бандита? Или это темные подземные силы здешних гор заставили ее бежать на помощь против чужаков к человеку одного с ней бога? Кто ответит на эти вопросы? И он, твердо уверенный, что больше никогда в жизни не скажет с ней ни слова, ловил себя на том, что в уме его слагаются целые речи, полные горечи, с которыми он обратится к ней, как только ее увидит, встают настойчивые вопросы, которые он будет ей задавать, то с ненавистью тиская ее красивую грудь и плечи, то нежно, любовно с ней беседуя. На его вопросы никто не даст ответа. Разве может ответить кошка, которая не умеет говорить, в чьих широко открытых глазах ничего не прочтешь?
Однажды он увидел ее совсем близко. Только руку протянуть! Как раз в тот момент, когда она шла на полонину, и его обязанностью было следить за ней. Он прислонился лбом к стволу дерева, за которым прятался. Из груди его вырвался лишь судорожный вздох:
— Эржика!
Но его мужества хватило только на один раз.
В следующий он вышел из леса и встал у нее на дороге. Она сразу узнала его, но не замедлила шагов, а, глядя на него в упор, пошла навстречу.
— Куда вы идете, пани Шугаева? — спросил он строгим, официальным тоном, стараясь, чтобы голос не выдавал внутренней дрожи.
— На полонину, — ответила она, как ответила бы любому, нисколько не смущенная ни формой вопроса, ни внезапностью появления.
Она хотела обойти его, но он преградил ей путь.
Они встали друг против друга на зеленой лесной тропинке. Огромный жандарм и девятнадцатилетняя женщина с пестрыми бусами на шее, в одежде, которая, не подчеркивая форм, представляла собой все же лишь холщовую рубаху, надетую прямо на голое тело. Он видел всю ее красоту.
— Эржика…
Они смотрели в глаза друг другу.
В ее глазах что-то чуть дрогнуло. Что это было? Воспоминанье? Насмешка? Жалость? Детская душа его плакала. И голос тоже.
— Что ты мне сделала, Эржика!
Он шагнул к ней, протянул обе руки. Она вложила в них свои, без малейшего колебания, будто и не могло быть иначе.
— Что ты мне сделала, моя девочка!
И вдруг сжал ее в своих объятиях, по-мальчишески неистово, так что она совсем в них исчезла.
— Ненаглядная! Самая дорогая на свете!
Потом, весь дрожа — не то от печали, не то от радости, — стал жадно целовать ее куда попало.
— Куплю тебе бусы, шелковый платок, замуж тебя возьму, брошу службу и увезу домой, в Чехию.
Она не сопротивлялась. Как в тот раз, когда он впервые схватил ее в свои могучие лапы.
У них не было времени на разговоры о том, что произошло, и вообще о чем бы то ни было. После целого града поцелуев в губы, руки и колени (ах, как Эржике было смешно и приятно!) он сказал ей:
— Ты задержалась, милая. Ступай скорей дальше. А то сюда придет соседний дозорный — будет спрашивать, не проходила ли ты мимо меня и почему до сих пор не дошла до него.
Она не удивилась. Повязала как следует платок на голове, расправила фартук и