Шрифт:
Закладка:
Собственно говоря, в этот день мы с Майей решили порыться в бумагах ее отца, чему в принципе, поскольку Сидония отправилась на свидание, а мать Майи была в это время в городе, ничто не мешало, и мы могли приступить к делу сразу после моего прихода, но все же была причина, по которой мы медлили: нам было страшно, и об этой тайне, о которой мы говорили всегда с дрожью в голосе, я должен рассказать; дело в том, что мы с Майей, иногда у нас, иногда у них, проводили обыски, причем надо заметить, что у нас в доме это было опасней, потому что отец мой, по-видимому, догадываясь об этой моей склонности к шпионажу, закрывал ящики своего письменного стола на ключ.
Замок был с секретом, достаточно было закрыть средний ящик, чтобы заблокировать все остальные, но с помощью отвертки можно было приподнять столешницу, и тогда все ящики открывались; мы с Майей были убеждены, что наши отцы – шпионы и работают вместе.
Об этой самой страшной тайне своей жизни я еще никогда никому не рассказывал.
Дело в том, что в поведении их обоих было столько загадочного, что наше смелое предположение казалось нам не лишенным оснований, и мы были начеку, вели поиск и сбор доказательств.
Они были не слишком близко знакомы, точнее, как мы полагали, тщательно маскировали свои тесные отношения; еще подозрительнее для нас было бы, если бы они вообще не знали друг друга, при этом они нередко одновременно уезжали неизвестно по каким делам в командировки, но случалось и так, и это было не менее подозрительным, что один из них уезжал именно в тот момент, когда другой возвращался.
Однажды я должен был доставить увесистый, скрепленный сургучной печатью желтый пакет отцу Майи, а в другой раз мы оба стали свидетелями особенно подозрительной сцены: мой отец возвращался домой на служебной машине, а отец Майи, на своей, как раз направлялся в город; посередине улице Иштенхеди машины остановились, они вышли и обменялись несколькими незначащими, как нам показалось, словами, а затем отец Майи передал что-то моему, причем быстро и незаметно! а когда вечером я спросил, что ему передали, – мы решили устроить нашим отцам нечто вроде перекрестного допроса, – он сказал, чтобы я не совал нос не в свои дела и подозрительно рассмеялся, о чем я тут же сообщил по телефону Майе.
Если бы мы нашли какие-нибудь улики, записки, валюту, микрофильмы, а из советских романов и фильмов мы знали, что улики обязательно должны быть, и мы искали их в подвале и на чердаке, искали тайник, и если бы обнаружили какие-то неопровержимо разоблачающие их улики, то донесли бы на них, в этом мы поклялись друг другу, потому что как бы там ни было, но если они шпионы, предатели, то и пусть пропадают, мы их не пощадим, и эту клятву невозможно было нарушить, ибо это взаимное проникновение в жизнь наших родителей привело к тому, что мы боялись уже и друг друга и поэтому искали еще более лихорадочно, мы были уверены, что найдем какой-то приемлемый след, и тогда это наконец закончится, ведь мы нутром чувствовали, воздух вокруг пропитан преступностью, преступление было, мы это знали, а значит, должны были быть и улики; однако в не меньшей мере мы опасались и обнаружить их, но этот ужас нам приходилось скрывать друг от друга, потому что жалость к собственному отцу в глазах другого могла показаться нарушением клятвы, самым настоящим предательством, потому-то мы с ней всегда и тянули время, сдерживали себя, старались отодвинуть подальше момент возможного обнаружения возможных улик.
Этот великий и жуткий момент в моих фантазиях всегда почему-то был связан только с ее отцом, она же при этом держалась бы так героически, что в глазах ее блеснула бы лишь одна слезинка отчаяния и гнева.
Вот и в тот день мы от страха настолько запутались в душах и плоти друг друга, что благополучно забыли о нашей первоначальной цели, о нашей тайне, о поисках, о торжественной клятве, но полностью оторваться от этого все-таки не могли, ибо наш политический союз скрывал в себе еще некий глубоко загадочный, общий и непонятный для нас самих, сладостный и мучительный эротический момент, который в своей загадочности казался гораздо более мощным и захватывающим, чем любые неосуществленные духовные и физические влечения.
Так что вернемся назад, поднимем оброненную нить повествования, невзирая даже на то, что в этом пункте мое авторское «я» испытывает сильные колебания, хотя и подбадривает себя, давай же! чего тут такого! но все же боится, боится даже сегодня, оно этого не скрывает, и сиреньи голоса переполняющих его чувств манят его к новым отступлениям, объяснениям, оправданиям, к очередным зигзагам самоанализа и еще более скрупулезному описанию всяких деталей – лишь бы только не говорить об этом! тем более что, как подсказывает ему аналитический разум, без дальнейших отступлений было бы весьма затруднительно объяснить: почему это двое подростков решают предать своих отцов, и вообще, почему допускают, что они могут оказаться агентами каких-то враждебных держав, и, кстати, что это могут быть за державы? кто здесь чей враг?
Объяснение получилось бы несколько поспешным и довольно вульгарным, если бы я сказал, что наш политический комплот давал нам некоторую надежду, что двух этих мужчин, двух отцов, которых мы больше всех на свете любили самой горячей телесной любовью, мы просто можем отправить на виселицу и тем самым избавить себя от бремени этой невозможной любви; кстати, идея доноса в те годы не считалась игрой детской фантазии: наше воображение постоянно к ней возвращалось, как иголка в бороздку заевшей пластинки.
Но оттягивать дольше было нельзя, лишнего времени у нас не было, и то, чему предстояло случиться, случилось; Майя вытащила ступню из-под моего бедра, помогая себе ладонями, разомкнула нашу близость, быстро и беспощадно, как человек, которого обстоятельства вынуждают что-то прервать, встала и направилась к двери.
Посередине комнаты она оглянулась, лицо было красное, в пятнах и скорее всего такое же жаркое, каким я ощущал и свое; она улыбнулась мне странной и мягкой улыбкой, я знал, она направляется в кабинет отца, я же ждал, пока спадет возбуждение, и опять она оказалась сильнее, думал я, мне казалось, будто она сейчас вырвала себя прямо из моего тела, и оно не могло успокоиться; она, улыбаясь, стояла