Шрифт:
Закладка:
Эта выдержка и строгое достоинство, которые с первого шагу проявил в себе Рамзя, снова подняли в старом жигане всю желчь раздражения и боязнь за утрату своего первенства. Он чувствовал, что если самым убедительным способом не поддержит все свое влияние и значение теперь же, на первых порах, то того и гляди утратит их безвозвратно. Поэтому-то Дрожин и пустил в онику дерзкую, оскорбительную выходку против Рамзи.
Но этот последний, не удостоя своего противника ни одним словом, только оглядел его тихим, спокойным взглядом своим и поместился на указанное ему место, рядом с Вересовым.
— Ну что ж, теперь пора и за присягу, — предложил Фаликов.
— Вот заодно и другого жильца приведем, — откликнулся Дрожин, с иронией кивнув на Рамзю. — Булочка! становись-ко по правиле да крест на спину! — продолжал он, обратясь к молодому, ожирелому арестантику с бабьим лицом, который пользовался особенным и даже ревнивым покровительством старого жигана.
Булочка снял с себя все верхнее платье, расстегнул ворот сорочки, закинул с груди на спину свой нательный крест; стал среди камеры, упираясь в пол руками и ногами.
— Ну, вставай, девчонка!
Дрожин скинул с койки ослабевшего Вересова.
— Фаликов, вяжи ему глаза полотенцем.
— Братцы!.. не бейте меня… помилуйте… Христа ради! — через силу простонал Вересов. На глазах его показались слезы.
— Бить не станем, только под присягу подведем — и конец, — утешил его Дрожин.
Фаликов подошел уже к нему со сложенным полотенцем.
Вересов тревожно обвел вокруг камеры взор, помучённый тоскою… Положение было безысходно. Случайно, с робкой мольбой и смутной надеждой скользнули его глаза по вновь приведенному арестанту и, словно обессиленные, опустились к земле, вместе с поникшею на грудь головою.
Рамзя поднялся со своей койки.
— Оставь его, — сказал он ровным, тихим, спокойным голосом, взяв за руку Дрожина.
Жиган никак не ждал такого внезапного и прямого подхода. От неожиданности он даже оторопел несколько в первую минуту. Вся камера, живо заинтересованная началом столь необыкновенного столкновения, стала в напряженном, молчаливом внимании.
— Да что ты мне за указчик? — азартно поправился Дрожин. — Что хочу, то и делаю!
— Сам над собой делай, что хочешь, а этому — не бывать, — с прежней спокойной уверенностью сказал Рамзя, отводя от него Вересова, которого заслонил собою.
— Да ты что? ты чего? бобу захотел, что ли? — взъелся жиган, показав ему свой кулачище. — Кишки выпущу!.. Проходи лучше, не замай!.. Видали мы и не таковских!
— Видали ль, не видали ль — про то вам знать. А над слабым человеком не велика честь свою силу казать — ты над ровней покажи.
— Это правильно!.. Что дело — то дело!.. Резонт говорит! — заметили некоторые из арестантов.
Для Дрожина наступил тревожный момент: его значение начало колебаться.
— Да ты что ко мне с проповедями-то? Ты мне смертный конец аль духовный отец? Прочь, мразь! Плевком расшибу — не попахнет! Пусти его! — бешено кинулся Дрожин на Вересова.
Рамзя схватил его за кисть руки и, не выпуская, опустил ее книзу.
Жиган с размаху шибко хватил его в грудь кулачищем; но противник, пошатнувшись немного, только сдвинул слегка свои брови и сжал суховатой, жилистой рукою кисть руки Дрожина.
На лице последнего мгновенно промелькнуло чувство страдания, но он пересилил себя, скрыв свою боль, и, ради посторонних глаз, заставил свои личные мускулы принять мрачно-спокойное выражение.
Между тем железная рука Рамзи сжимала все сильнее и сильнее.
Глухо раздался второй удар в грудь — и Дрожин заскрежетал с каким-то давящимся от бешенства рыканием, как раненый зверь; но противник, по-прежнему слегка пошатнувшись, твердо стоял на своем месте. Только чуть заметное судорожное движение передернуло его спокойные брови.
В камере царствовало глубокое, напряженное молчание — слышно было, как тяжело, перерывчато дышал старый жиган, как изредка похрустывали суставы его пальцев. По лицу разлилась болезненная бледность, а он еще старался улыбнуться.
— Ишь ты… жарко… — через силу проговорил он, захлебываясь хриплыми звуками своего голоса и кривя рот насильственной улыбкой — ради поддержания своего достоинства в глазах всех арестантов. Рука его снова замахнулась, но, описав по воздуху какое-то бессильное движение, как плеть, опустилась книзу. Рамзя, ни на йоту не изменяя своему сосредоточенному спокойствию, постепенно все более и более усиливал свое сжиманье. Казалось, эта рука с каждой минутой как-то цепко впивалась в руку жигана, словно какая-то высшая нервная сила управляла силой его могучих мускулов.
Из-под ногтей Дрожина просочились алые капли крови.
А бледность все сильнее и сильнее покрывала его лицо зеленовато-мертвенным оттенком; налитые кровью глаза начинали безжизненно тускнуть; посинелые губы кривило конвульсивною дрожью.
С глухим стоном он упал перед Рамзей на колена и, надорванно прошептав: «Руку… руку… Христа ради», без чувств повалился на пол.
Рамзя тихо разжал свои пальцы, тихо отошел к своей койке и сел на нее в спокойном раздумье, подперев ладонями лоб.
Рука бесчувственного Дрожина была размозжена и налилась сине-багровыми полосами там, где приходились сжимавшие ее пальцы.
Из арестантов никто не шелохнулся. Над ними еще всевластно царило впечатление нежданной сцены. Они были изумлены, поражены, раздавлены спокойною силою и волею незнакомого им человека — и теперь, стоя от него в почтительном отдалении, без слов, но общим единодушным сознанием, каждый про себя, признали его первенство. Один Фаликов перетрусил до смерти и — тише воды, ниже травы — дрожал и прятался за спинами товарищей.
— Плесните, братцы, водой на старика-то, — кротко кивнул головой Рамзя, бросив взгляд на все еще бесчувственного Дрожина.
— Эко дело какое… ведь мне, пожалуй, теперь отвечать за него, — пробурчал себе под нос дневальный Сизой, смачивая водою темя и виски жигана.
— А за этого не отвечать? — строго спросил Рамзя, указав ему глазами на Вересова.
— Да что ж… мы, ваша милость, его не били: мы с ним маленько играли только, — оправдывался Сизой.
— Знаю я ваши игры — хорошие игры!.. И вам не совестно, братцы? — вскинул он свой глубокий, неотразимый взор на всю камеру.
Большая часть арестантов потупили головы; кто почесал в затылке, а кто ухмыльнулся какою-то застенчиво-оправдательной ухмылкой.
— Жаль мне вас, братья… забыли вы, что людьми прозываетесь, — вздохнул Рамзя, с грустной укоризной покачав головою.
— Да ведь скука, ваша милость, — несмело заметил кто-то из более шустрых арестантов, — сидишь-сидишь — инда одурь возьмет; со скуки больше и бесимся.
— А ты какой веры? — внушительно задал ему вопрос Рамзя.
Арестант смутился.
— Веры-то?.. Да тут всякой есть, ваша милость… А мы все, почитай, больше русской… веры-то.
— Русской… Слыхал я, что точно всякие веры бывают на свете, а эково закона,