Шрифт:
Закладка:
— Теперь я понимаю, почему вас приняли в колледж.
— Иногда получается. Иногда нет.
— Это нормально. Получается.
Уродка сказала:
— Продолжайте. Скажите ей, что это чертовски здорово.
— Не могу. Зависть одолевает.
— Она и просит-то всего по пятьсот за штуку.
— Энн, не говори глупостей.
Дэвид сказал:
— Давайте посмотрим еще вот эту последнюю, что висит рядом с эскизом.
На эскизе была изображена роза, вьющаяся по стене; на картине — переплетение розовых, серых и кремовых полос, опасная палитра, но Мышь сумела избежать опасности. Он сам побоялся бы использовать эти цвета, с заложенной в них сентиментальностью, отсутствием полутонов. В его части зодиака преобладали цвета, в которые сегодня была одета Мышь: цвета осени и зимы.
Последующие двадцать минут, если не больше, ушли на беседу о живописи: Дэвид рассказал о своей технике и о том, как снова заинтересовался литографией, как «выращивает» свои идеи… говорил он так, как когда-то перед студентами, хотя теперь уже утратил эту привычку. Бет жила почти его жизнью и не нуждалась в объяснениях — она и так все хорошо понимала; к тому же между их стилями не было никакого сходства. Что касается Мыши, то он улавливал — отчасти интуитивно, — что она хочет сказать. В этом действительно угадывалась аналогия; при том, что Мышь, как женщина, отдавала предпочтение текстуре и цветовым сочетаниям, а не форме, она пользовалась в своих абстракциях не искусственными, а природными цветовыми гаммами. По ее словам, Генри повлиял на нее в одном отношении: он считал, что цвет можно нарисовать; принуждая себя доказывать его неправоту, она многое постигла.
Все трое сели: Дэвид в кресло, девушки — напротив него на диван. Он выяснил новые подробности о них — об их семьях, об их дружбе. О Генри и о жизни в Котминэ никто, по молчаливому согласию, уже не упоминал. Самой разговорчивой снова стала Уродка. Смешно рассказала об ужасном изуверстве своих родителей, о бунтарских выходках братьев и младшей сестры, о кошмарном детстве и юности на задворках Актона. Мышь говорила о своих родных не так охотно. Из ее слов можно было понять, что она — единственный ребенок в семье, ее отец — владелец и управляющий небольшого машиностроительного завода в Суиндоне. У матери — «артистические» наклонности, и она — в качестве хобби — держит антикварный магазин в Хенгерфорде. У них там потрясающий дом, вставила Уродка. Георгианский. Такой шикарный. Дэвид заключил, что родители Мыши — довольно состоятельные люди, что они слишком интеллигентны и не принадлежат к числу закоснелых провинциалов и что она не желает о них распространяться.
Наступила пауза. Дэвид подыскивал слова, чтобы незаметно перевести разговор на настоящее и будущее, но в это время Уродка вскочила с дивана и, подойдя к нему, сказала:
— Я иду спать, Дэвид. А вам не обязательно. Ди — птичка ночная.
Она послала ему воздушный поцелуй и ушла. Это было так неожиданно, так неприкрыто, что он растерялся. Девушка, с которой его оставили, не смотрела на него; она тоже понимала, что уход Энн — слишком уж откровенная инсценировка. Он спросил:
— Устали?
— Если вы не устали, то и я нет. — После неловкого молчания она тихо добавила: — Генри снятся кошмары. Одна из нас обычно спит в его комнате.
Он откинулся на спинку кресла.
— Как же он до вас-то существовал?
— Последняя подруга ушла от него два года назад. Шведка. Предала его. Ради денег. Я толком не знаю, сам он об этом никогда не рассказывает. Матильда говорит, что из-за денег.
— Значит, какое-то время справлялся один?
Она поняла намек. С едва заметной улыбкой ответила:
— В прошлом году он мало работал. Ему действительно нужна помощь в мастерской.
— И, насколько я понимаю, он эту помощь будет получать и в дальнейшем? — Это было скорее утверждение, чем вопрос, и Мышь опустила глаза.
— Энн успела вам рассказать.
— Немного. Но если…
— Нет, мне просто…
Она переменила позу и, подобрав босые ноги под себя, привалилась спиной к подлокотнику дивана. Пальцы ее теребили пуговицу на черной рубашке. Рубашка была из необработанного шелка, с легким блеском, по манжетам и воротнику шла тонкая золотая кайма.
— Что она вам сказала?
— Сказала, что обеспокоена.
Она долго молчала, потом, понизив голос, спросила:
— Тем, что Генри хочет на мне жениться?
— Да.
— Вас это удивило?
Дэвид ответил не сразу:
— Немного.
Она понимающе кивнула.
— Я еще не решила. — Она пожала плечами. — Когда женщина делает все, что делала бы жена…
— А может, как раз наоборот?
— Я нужна ему.
— Я не совсем это имел в виду.
Мышь промолчала. Он почувствовал, что в ней снова, как тогда, после сбора ежевики, идет внутренняя борьба: и хочется поговорить, и боязно. Но на этот раз она решила быть более откровенной.
— Очень трудно объяснить это, Дэвид. Конечно, я не могу любить его физически. И прекрасно сознаю, что и его любовь — это в значительной степени обычное проявление эгоизма. Желание свалить на кого-то свои житейские заботы. Но ему, по правде говоря, уже надоело разыгрывать из себя этакого беспутного старого чудака. Он только для посторонних такой. На самом же деле он — довольно одинокий и напуганный старик. Не думаю, что он будет продолжать писать, если я уеду. Мой отъезд убил бы его. Возможно, даже в буквальном смысле.
— А почему вопрос стоит так: либо замуж, либо уезжать?
— Он так не стоит. Я просто чувствую, что не могу бросить его сейчас. Ну не все ли мне равно? Тем более раз это приносит ему счастье.
Мышь, потупившись немного, продолжала крутить пуговицу. Своим видом она слегка напоминала провинившегося ребенка. Он посмотрел на ее изысканную, нарочито небрежную прическу, на голые лодыжки и ступни. Она села и обхватила руками колени.
— Энн сказала также, что вы боитесь, как бы кто не подумал, что вы рассчитываете на его деньги.
— Я боюсь не людской молвы. А того вреда, который могут причинить эти деньги мне, — возразила Мышь. — Ведь он же прекрасно знает, чего стоит его коллекция. Брак после его смерти будет передан Маакту. Но и без него много останется. Я хочу сказать: непомерно большие деньги. В смысле вознаграждения. И он это понимает.
— А какой вред они