Шрифт:
Закладка:
— В то время как наша критика, в общем-то, благодушествовала, западная с тревогой заговорила о кризисе, даже об упразднении романа. Вывод ее был пессимистичен: роман изжил себя как жанр и стал, так сказать, непригоден для употребления. Этот скоропалительный приговор, преждевременно подписанный роману западной критикой, вызвал ожесточенные споры и дискуссии. Теперь, когда все они остались позади, выясняется в целом положительный итог отшумевших споров. Споры эти заострили всеобщее внимание к судьбе жанра, а многих склонили к мысли о необходимости воссоединения рассыпанных звеньев романа. В современной литературе, в современной критике есть явные признаки возрождения старого взгляда на роман как на эпическое единство. Сегодняшний роман находится, как я полагаю, на полпути от своих обедненных и частных форм к форме всеобъемлющей и глобальной, «на полпути к вершине». У романа есть все предпосылки к тому, чтобы стать летописью поколения, а если шире — летописью эпохи. Скажем — послевоенного поколения или послевоенной эпохи.
— Поколение послевоенной эпохи прошло долгий и трудный путь нравственных исканий. Ответ на вопрос о смысле жизни стоял перед фронтовиками совершенно определенно. У Юрия Левитанского есть знаменательные строки: «Вопросов не ценя как таковых, Ценили мы незыблемость ответов». Ваш герой Митя Гаврилов — сын послевоенного поколения — разделяет с ним нелегкий путь взросления и мужания. В решении проблемы «отцов и детей» вы, как современный романист, наверно, исходили из иных предпосылок, чем ваши предшественники. Каковы эти предпосылки?
— Маленькая оговорка: многие ваши вопросы относятся к роману «Годы без войны», и может создаться впечатление, что речь идет о законченном произведении, тогда как роман этот написан пока лишь наполовину и разговор о нем должен вестись с непременной оглядкой на то, что и внешняя сторона действия, и его внутренняя сторона (нравственные поиски героев) получат в дальнейшем свое развитие и завершение.
Ваше противопоставление пути военного и послевоенного поколений мне кажется слишком решительным и безапелляционным. На долю старшего поколения выпало испытание, предопределившее, в сущности, единственный выбор: на фронт — защищать жизнь и Отечество, свою землю и своих близких, свою историю и свое будущее. Легкость, с какой решался для фронтовиков вопрос о смысле жизни, была легкостью мнимой. На определенность ответа, о которой вы говорите, их наталкивала почти математическая четкость и, я бы даже сказал, заданность жизненной ситуации: враг — лицом к тебе, оружие — на оружие, смерть на смерть.
Молодое поколение, не знавшее подобной однозначности — ни в ситуациях, ни в ответах — решало, по существу, все те же «вечные», насущные для каждого поколения проблемы: что любить и что ненавидеть, во что верить и что ниспровергать с пьедесталов веры, — но решало их, очевидно, по-своему. Заняв свое место в уже нефронтовом строю, оно лицом к лицу столкнулось с теми незыблемыми категориями человеческого существования (как-то: совесть и честь, добро и зло, ненависть и любовь, жизнь и смерть), какие одна эпоха всегда передает в наследство другой, идущей ей на смену, какие от «отцов» на правах наследства переходят к «детям».
Вам представляется, что образ Мити Гаврилова служит «зеркалом» целого поколения. Я бы не осмелился толковать этот образ так расширительно. На мой взгляд, Митя Гаврилов — это не то типическое лицо, не тот характер, что способен вобрать в себя основные черты послевоенного молодого поколения. Митя лишь один из вариантов (наметок) этого характера, один из подступов к нему. Он воплощает лишь часть поколения, и часть наиболее уязвимую, даже болезненную. Корни этой «болезни» уходят глубоко — не только в минувшую войну... Каждое поколение мужчин в семье Гавриловых целиком (!) выбивалось войнами (империалистической, гражданской, Отечественной), что, понятно, накладывало мрачный, трагический отпечаток на весь ход ее жизни, на весь распорядок домашнего бытия; отпечаток этот ложился и на ребячью, и — еще сильнее — на женскую половину дома. Создалось ощущение внутреннего тупика, полнейшей безвыходности из трагического лабиринта войн и смертей, и ощущение это кристаллизовалось в формулы покорности и страха перед будущим: «так на роду написано», «так заведено», «чему быть, того не миновать» и пр. Митя не желает мириться с произволом этого воплощенного в пословицах и поговорках житейского «рока» и объявляет ему бой (пока лишь в мыслях). В голове его зреет наивный, по-мальчишески дерзкий замысел предотвращения всех и всяческих войн: он намеревается навсегда исцелить человечество от братоубийственной розни с помощью... живописного полотна, где был бы представлен воочию ужас всех пережитых в истории войн. Митин порыв — прямой отзвук всех войн, отгремевших в нашем веке над страной, собирательное эхо большой человеческой трагедии. Образ Мити Гаврилова выражает крайние, а вовсе не типичные умонастроения тогдашней молодежи.
Его антитеза в романе — Лукин, бывший в первые послевоенные годы комсомольским вожаком. И его больно охлестнула война, но боль эта не вынашивалась, а преодолевалась им в самом процессе неустанного созидания — созидания новой и лучшей жизни. Лукин с его активной миссией строителя и творца обновленной жизни должен, на мой взгляд, прочитываться как некая противоположность Гаврилову. Лукин олицетворяет собой иную (чем Гаврилов) часть молодой послевоенной смены. Но конечная цель Лукина смыкается с конечной целью Гаврилова: цель эта — служение миру, отпор войне. Различны лишь пути, какими идут герои к единой цели.
— Война служит в романе не фоном, по которому вышита канва современного действия, а тем незыблемым каркасом, без которого книга превратилась бы в набор разрозненных глав. Война в романе — связующее звено поколений, и опыт ее не дано забыть или миновать ни старым, ни молодым. Так что «мирная» проза оказывается на поверку закономерным развитием военной. Согласны ли вы с этим выводом?
— Мало сказать: согласен, — я вообще считаю его единственно верным, если речь идет о соотношении «мирной» и «военной» прозы. Разве не является тот же Митя Гаврилов связующим звеном между нашим временем и войной, между «современной» и «военной» темой?
Впрочем, размежевание тем, тематическая «чересполосица» кажется мне неприемлемой, даже неестественной. Подобное разделение тем существует разве лишь в воображении критиков, а мы опрометчиво вторим этому сложившемуся критическому трафарету. Военная и послевоенная эпохи нераздельны, нерасторжимы, слиты в нашем сознании, в нашей памяти. И Коростелев, и Дорогомилин, и Павел Лукьянов — все они несут тяжелый груз памяти, оставленный войной. Это не только память бед и лишений, но и память конечного торжества — народной победы.
Мы одержали