Шрифт:
Закладка:
Вы остались втроем в этой разгромленной квартире?
С нами домработница Катя была. Но жили мы там два-три дня, не больше. Один раз нас покормила Евгения Ивановна в том низке. Что-то мы еще ели, хотя не очень были этим озабочены.
Как вы ощущали происходящее?
Я была довольно взрослой и не по годам развитой. Единственное: я мысли не допускала, что отца уже нет. Во-первых, я поверила тому, что на свидании он сказал маме. А во-вторых, я воспринимала его арест как очень серьезную, но временную неприятность. Когда забрали маму, было состояние такой тоски и неопределенности, что не до рассуждений. А уже в детском доме я на протяжении долгих месяцев украшала их возвращение разными подробностями: нам вернут квартиру, папу наградят, у него же были важные для страны разработки – надо загладить перед ним эту несправедливость. Рассказывая себе эти сказки перед сном, ни минуты не сомневалась в их реальности, вот завтра проснусь, и она наступит. Потом эти сказки стали блекнуть, блекнуть…
У вас в классе обсуждали то, что с вами случилось?
Говорить об этом не полагалось. К тому же после ареста родителей мне пришлось уйти из той хорошей школы, где мы учились, – в другую, на Невском проспекте, рядом с кинотеатром «Колизей». В нее ходили воспитанники так называемого Латышского детского дома, практически все – дети репрессированных родителей-латышей. Они обитали на Стремянной улице, в сравнительно небольшом здании, своей школы у них не было. Но мы не сразу к ним примкнули. Сначала нас увезли на Кировский проспект, там, в больнице напротив улицы академика Павлова, был детский распределитель. Мы с братом и сестренкой оказались в разных секциях и не общались. По слухам, нас должны были отправить в детский дом в Ивановскую область. И тут за нас вступился кто-то из родственников, которые нас к себе не брали. В результате мы с Андреем провели трое суток в детском доме на Мойке. Ой, какой это был кошмар! Мы ночью стояли на лестнице и плакали или одетые и обутые лежали в кровати под одеялами в огромном, заполненном детьми помещении (нас предупредили: если что-то с себя снимете, к утру это украдут). Ночью приезжал черный ворон, между кроватями бегали какие-то молодые люди, их ловили… Оттуда нас перевели в дом малютки.
У вас кассетка заряжена не на час, а больше.
Нет, все по-честному.
Хорошо, пожалуйста.
В конце концов мы с Андреем попали в тот самый Латышский детский дом, директору которого кто-то, видимо, сказал, что мы внуки Владимира Михайловича Бехтерева. Директора звали Аркадий Исаевич Кельнер. Он был явно из тех евреев, которые чтили Владимира Михайловича за его участие в оправдании Бейлиса (пресловутое дело Бейлиса). Вообще Владимир Михайлович своим именем дважды в жизни меня выручал. В первый раз, когда мы с папой еще до войны забрели на финскую границу на Карельском перешейке – граница тогда проходила очень близко от Ленинграда. Мы искали грибы, и нас задержал красноармеец. Спросил у папы документы, увидел фамилию и спросил: «Как звали вашего отца?» – «Владимир Михайлович» – «Тот самый Бехтерев?» – «Тот самый». На что он сказал: «Я обязан задержать вас. Но… бегом отсюда, и чем быстрее, тем лучше».
А пограничник был евреем?
Представьте себе, да. Второй раз это было в детском доме, куда Аркадий Исаевич взял нас с Андреем – русских Бехтеревых, хотя это был латышский детский дом. Мне безразлична национальность, но с тех пор у меня сложилось позитивное отношение к евреям. На него не повлияли даже сложности в ИЭМ: почему-то те евреи, которых я защищала (был период, когда директоров вызывали и объясняли им, что евреи не должны возглавлять подразделения, – а я была гордая и самолюбивая и считала, что должны: мои – самые лучшие), меня не поддержали, а двое активно выступали против меня. Хотя, кроме добра, от меня ничего не видели. Правда, и некоторые русские выступили против. Так что нельзя сказать, что это был межнациональный конфликт.
Аркадий Исаевич был красивый мужчина. И жена его Софья Борисовна была невероятно красива. Я видела ее сравнительно недавно, лет десять назад, – ей было восемьдесят лет, и красоту она не утратила.
Блокада, хлеб, учеба. И никаких любовей!
Наталья Петровна, сегодня я хотел бы затронуть две темы – полярные, но в вашей биографии они сходятся: война и первая любовь.
Никаких любовей!
Хорошо, война и свойственная юности влюбленность.
Аркадий Яковлевич, я вам, по-моему, говорила, где меня застала война.
Еще нет.
Наш детский дом был, что называлось, на даче, по-моему, в Сестрорецке, и в полдень я там гуляла, в таком маленьком перелеске или рощице. Я даже в книжке написала об этом – на всю жизнь запомнила эту ситуацию. Навстречу мне шла молодая пара, мужчина и женщина. Причем женщина удивительно красивая, весенняя. В невероятно красивом платье. Я посмотрела на них и подумала: если бы надо было счастье рисовать, вот так бы оно выглядело. И вдруг заговорило радио. Передавали речь Молотова. И вскоре эта же пара шла назад. Она рыдала так, словно она его уже потеряла и оплакивала. Никакой надежды на благополучный исход в самый первый день войны. Я не знаю почему, но так было.
Естественно, мы еще не понимали, что такое война. Хотя нам говорили, что летают какие-то самолеты, но мы этому особого значения не придавали, потому что они еще не бомбили. Нас отправили сначала в Ленинград, а потом в Большую Вишеру. Там мы уже увидели немецкие самолеты – но все-таки не верили, что немцы будут бомбить население. Немцы для нас еще не были врагами. И потому, что Сталин заключил пакт с Германией, и вообще – я читала немецких классиков, мы привыкли считать немецкий народ носителем культуры и цивилизованности.
Самолеты летали так низко, что мы видели свастику на крыльях, но воспринимали ее просто как кресты. Так как стало очень неспокойно, нас пешком повели в Малую Вишеру – это было не очень далеко. Мы пришли туда и увидели, как на бреющем полете немцы из пулеметов расстреливали людей, и это был первый шок. Как мы снова попали в Ленинград, уже не помню, – не то нас отвезли, не то мы шли пешком, всяко могло быть. В Ленинграде я поступила в медицинский институт – один из тех, куда я хотела поступать, другие быстренько