Шрифт:
Закладка:
Удача раскрыть глаза (ну или уши тем, кому не повезло с глазами, хоть кончиками пальцев потрогать, это для тех, у кого и с ушами проблемы) и поглядеть на свет, пусть даже времени у тебя сущая ерунда, – это победа над гибелью, безусловный выигрыш у настоящей вечной темноты, по сравнению с которой смерть – просто игрушечка, кошмарик.
Вот что я думаю, и поэтому в первый раз отнять жизнь мне было невероятно тяжело.
Я стрелял не потому, что мне было любопытно или я разозлился. Мне пришлось стрелять, потому что я не хотел умереть. Мужики были лихие, но наебать нас не вышло.
Я стрелял, потому что мне хотелось жить. Ой, я к тому времени уже был очень богатым, и мне все думалось, что можно чистеньким остаться. Думал, жизнь проживу и руки-то не замараю, ну хотя бы чисто формально. А на самом-то деле, как влез в эту хуйню, готовься к крови, всегда к большой.
А когда думаешь об этом, то представляется «Путь Карлито» или «Лицо со шрамом», лакированная картиночка, в которой убийство совершается быстро, легко и потом не снится.
А оказывается, попал ему два раза в грудь, кровь хлещет, и ты уже знаешь, что он не выстрелит, а кошмары только начинаются.
Вот это надо вспомнить, день, когда я понял Мишку, хотя бы отчасти, и стало мне в жизни так тоскливо, что захотелось пить и читать немерено.
Мы с ребятками разъехались по домам, как ни в чем не бывало, разве что каждый из нас был бело-зеленый от подкатившей тошноты. Я не боялся, что меня поймают, этого не было, хотя мы и оставили три трупа на складе.
Я даже хотел, чтобы меня поймали, чтобы меня как следует посадили, чтобы у меня было что-то, чем я перед вечностью мог бы потом оправдаться, мол, претерпел за это.
Мужика того я долго не помнил. Или лучше как-то так: лица его точно не помнил, обычная кубинская рожа, тяжелый взгляд, темная кожа. Зато я хорошо помнил, помню и всегда буду помнить этот момент, когда пуля в живое тело вгрызлась, и оттуда кровь, как начинка из пирожка.
А у пуль-то, ох, в темноте свет есть, и с полсекунды – маленький хвостик, как у падающих звезд.
Мэрвин вроде бы попал в лампочку, и мы остались в полутьме, я подумал, если б не это, успел бы не я, а мужик, и что? Да ничего. Я просто оказался быстрее, природа моя звериная быстрее его человеческой.
Такая, в сущности, нечестная игра, на одних весах нас измерь, получается, что равны, оба бандиты, оба с разумом да с сердцем, наверное, с какими-то принципами, а на других я, по Дарвину, потяжелее буду.
Мне все было отвратительно. Я звонил младшим ребяткам, чтобы они там подубрались, а сам был где-то в другом месте.
Приехал домой, долго стоял под душем, думал, блевану или нет. Такая она, проза жизни. Переоделся, поглядел в зеркало, чтобы посмотреть на лицо убийцы.
Мне было двадцать пять лет.
Дома мне стало невыносимо, но оказалось, что на улице тоже. Движение, однако, придало всему какой-то смысл.
Так я пришел в Покровский храм.
Не то чтобы у меня были какие-то особенные религиозные воззрения, не то чтобы их, напротив, не было, однако в тот момент что-то потянуло меня внутрь, смотреть на золото иконостаса.
Храм был маленький, узкий, с чисто выкрашенными стенами, он густо пах свечным воском и ладаном, в нем тяжело и приятно дышалось. Я почувствовал себя странно.
В дорогущем костюме, с пистолетом в кармане, весь мирской с головы до ног, я предстал перед жизнью вечной. Оказалось, что в этом маленьком храме я сам словно песчинка, такой крошечный пред очами святых и ангелов.
Я смотрел на то, как золото огня играет с золотом икон, как нетварный свет нимбов освещается нашим, человеческим пламенем тоненьких свечек.
Все там сияло, сверкало, и свет был мягкий, неземной, такой, может, перед смертью полагается. Какая была красота в прекрасных, линеарных ликах, в глубокой грусти и печали, которую можно было прожить с этими людьми, и в их тайной радости.
Если они были правы, однажды мы все предстанем перед Господом, всем нашим миром, и какими же крохотными мы покажемся себе тогда. Я буду стоять рядом, например, с да Винчи и Чингисханом, но тогда у нас будет больше общего, чем различий.
Ой, какой там лился теплый свет, я даже на секунду забыл, что убил человека, да, убил его, когда он пытался продать мне партию наркоты, а потом грабануть меня по-тупому.
Я забыл об этом и стал легким-легким, перед глазами все плыло, на тысячи солнц распались огоньки искусственных свечей на люстре.
Люди ставили свечки – за здравие и за упокой. Подумал, может за упокой поставить? И вспомнилось все немедленно. Слезы у меня сами полились.
Я рухнул на колени перед деисусной композицией (как-то мне Эдит объясняла: это когда Дева Мария и Иоанн Креститель просят за всех нас помилования у Христа). Для деисуса, кстати, это было очень необычное произведение – Иисус не был изображен в виде великого судии, царя всего мира, как у Эдит в книжках. Он был распят.
И от этого мне стало еще пронзительнее, еще тяжелее, от какой-то его беззащитности, что ли, от того, каким она делала меня самого. Внизу горело множество свечей, и я все боялся затушить их слезами, как маленький мальчик.
Я смотрел на печальный, пронзительный лик Христа и думал о том, что я наделал, мне было больно и плохо, я плакал, как ребенок, осознавший впервые, что кому-то бывает больно от его дел.
Люди ходили мимо меня, не трогали, и я был им благодарен.
Когда девчонка стоит на коленях в церкви и плачет, всем понятно – аборт сделала. А когда мужик? Ну, может, с войны.
А я с войны как бы, причем на нее я пошел добровольцем, а война эта несправедливая, ой несправедливая. Боль одна от нее, во все четыре стороны, всем больно.
Слезы лились сами, кровью из раны, воздухом из легких.
Я плакал до больного сердца, я хотел не прощения и не искупления даже, а невозможного – повернуть время вспять. Чтобы, знаете, не влезать в это дело, никогда не видеть того мужика, которого мне пришлось убить.
Я не думал о том, чтобы изменить свою жизнь, пойти отшельником в пустыню Невады. Не было таких мыслей, честное слово.