Шрифт:
Закладка:
И от этого дурацкого смеха Поло, и без того разгоряченный ромом, просто взорвался от ярости. Он открыл рот и впервые не про себя, а вслух, с трудом шевеля онемевшими от злобы и спиртного губами, выпалил в лицо толстяку все, что на самом деле думал про него и про его идиотские подвиги, про его долбаные бредни. А тот, как раз в этот миг отхлебывая из своего стакана, поперхнулся. Остынь, придурок, что за хрень ты порешь, сказал он, скривив в снисходительной улыбке пухлощекое лицо. «Считаешь, что ты круче некуда? – сказал Поло, вскочил и отшвырнул окурок куда-то в темноту. – Считаешь, что ты круче некуда, а сам влез в дом, где всякого барахла навалом, и утырил всего лишь пару хозяйкиных трусов». Толстяк вылил в пластиковый стаканчик все, что оставалось в бутылке. «А то, что ты лакаешь, я вижу, для тебя не в счет? Фигня это», – ответил Поло, вспомнив о драгоценностях, которыми обвешивалась эта сучка на вечеринках, – о бриллиантовых серьгах, серебряных браслетах, золотых перстнях и часах, которые напоказ носил ее плешивый супруг. Поло ничего не смыслил ни в марках, ни в стилях, но дал бы яичко на отсечение, если самые дешевые из этих часиков не стоили по меньшей мере годового жалованья садовника; достаточно было увидеть, с каким гонором тот смотрит на них, какие чистейшие понты колотит, бахвалясь своей игрушкой. «Ну, не сообразил, – сказал толстяк. —Просрал такой шанс, —Поло сделал еще глоток. – Ну, в следующий раз пойдешь со мной, раз ты такой смелый». Поло в ответ жестом послал его к известной матери. Наклонился, доставая сигареты, и его мотнуло в сторону. А когда наконец сумел закурить, вдруг обнаружил, что остался один – толстяк исчез. «Франко! – позвал он и ответа не дождался. Слышно было лишь, как надсадно свиристят мириады насекомых, заглушаемых завесой дождя. – Франко, кончай дурака валять, —крикнул он, внезапно рассвирепев. – Чего он – в дом, что ли, вошел?» Он ничего не видел из подвала, кроме густой тьмы, испещренной мигающими светлячками, – с тем же успехом можно было смотреть, зажмурившись. «Франко, где ты там?» – повторил он, и, отдаваясь эхом от кирпичных стен, из полумрака донесся дурацкий смех и негромкое пуканье. «Чего орешь, отлить пошел, – сказал толстяк откуда-то изнутри, – что уж, поссать спокойно нельзя?» Ящерица-кухия отозвалась своим призывным свистом, и Поло шарахнулся в сторону. «Спятил», – задумчиво сказал толстяк. Там вроде бы бассейн внутри или колодец. Поло пятился, пока не оказался у лестницы. Внезапно из тьмы возникло нечто белесое, стремительно двинулось по земле: это рука скелета, подумал Поло, со скрюченными пальцами. Он вскрикнул и пнул его ногой изо всех сил – огромный краб, невесть как забредший сюда, отлетел к ближайшим деревьям, а толстяк снова захохотал и еще раз пустил ветры.
Вот тогда он и возненавидел его. Возненавидел по-настоящему – так, что захотелось разбить ему морду в кровь и врезать этой квадратной бутылкой по башке, а потом месить ногами, пока кишки не полезут наружу, а потом бросить в реку, туда, где поглубже, чтобы дальнейшим занялись предательские течения, которые унесут объеденный рыбами труп до самого Альварадо, а может, и подальше. Долбаный придурок, подлючая тварь, у которого не хватило духу стырить что-нибудь сто́ящее из дома, где столько ценного барахла, – приставки для видеоигр и телевизоров, и драгоценности, и часы, и даже деньги наличными, да что бы там ни было, все, мать его так, все лучше, чем засранные трусы этой потаскухи.
Поло сам толком не знал, как в тот вечер вернулся домой. Не помнил даже, дождался ли, когда толстяк выйдет. Под утро на него волнами накатывали картинки, изображавшие его самого, – картинки бессвязные и такие посторонние, словно он их видел на экранчике камеры, а не собственными глазами. Видел, как тяжко рвало его на ствол авокадо, как он крутил педали на шоссе навстречу слепящим огням автомобильных фар, как мочился с моста, и струя бесшумно падала в вонючие воды реки. Если бы мразотный дед, сучий потрох, исполнил свое обещание и научил его, как смастерить лодку, немудрящий челнок, к которому можно было бы присобачить слабосильный мотор, чтобы не зависеть от силы рук или от капризов течения, а не забыл об этой его мечте, потому что с каждым днем дряхлел все больше, а мать вздумала стать совсем уж невыносимой и решила, тварь такая, продать дедовы инструменты, воспользовавшись тем, что тот уже лежал, не вставая, погруженный в свои видения, никого не узнавал, плакал в испуге, не понимал, зачем его привязали к кровати, и такой лютой подлости Поло так матери и не простил – продала эти инструменты, лишила его наследства, по праву принадлежащих ему пил, набора долот, зубил и стамесок, которые дед изготовлял на протяжении многих лет, и учителей этого ремесла не было, если не считать нужды и голода, изготовлял собственными руками, темными, загрубелыми от неустанного соприкосновения с грубым деревом, и изуродованными – от проклятой привычки бог знает сколько раз прикладываться за работой к бутылке отравы, а равно и от диабета, притупившего ему нервы, так что он не всегда чувствовал, когда электрическая пила, самолично, хоть и по чертежам в какой-то книжке, им сконструированная и собранная, отсекала ему кусочек указательного пальца, самую крошечку, как со смехом приговаривал он, шаря на полу в поисках его и какой-нибудь тряпки, чтобы поджечь ее, смочив керосином, и прижечь обрубок, кропивший кровью опилки и стружки. Что за козлина был его дед, и понять его было невозможно! И как же любил его Поло, любил и боялся, особенно когда, выпив, тот принимался говорить сам с собой, орать как сумасшедший и швырять чем попало в стены. Рядом с ним Поло чувствовал себя тупоумным придурком, ничтожеством, только что вылупившейся личинкой, меж тем как дедова жизнь уходила куда-то в бесконечное прошлое, как длинное-длинное кино, в котором он был всего лишь статистом, появлявшимся на несколько минут перед самым финалом, чтобы произнести дурацкую реплику. Дед, по его же собственным словам, никогда не был ребенком и потому не знал, как себя держать с малолетками, он работал с шести лет: сперва погонщиком, потом грузчиком и водителем на какой-то мебельной фабрике, потом продавцом в магазине при ней, потом, с перерывом на отсидку в тюрьме, – поваром, школьным учителем, а еще потом, когда переехал в Прогресо, и уже до конца жизни – плотником, и всеми этими профессиями овладел самоучкой, наблюдая, как другие работают, повторяя за ними и учась справляться с тем, что держал в руках. Баб у него в разных городах и поселках, где он жил, было до чертовой матери, а детей он наплодил не меньше дюжины, но своим признал, дав ему свою фамилию, только одного ребенка – мать Поло, потому как он, старая сволочь, уверял, что она – несомненно от него, а не от еще какого-нибудь захожего хмыря, потому что родилась ровнешенько через девять месяцев после наводнения, из-за которого пришлось ему провести несколько недель на крыше дома, где они с женой жили – одни-одинешеньки посреди километров шоколадной воды, и эта-то единственная дочка ходила за ним в старческой его немощи, когда он совсем выжил из ума и работать больше не мог, а когда накатывало на него, часами бродил