Шрифт:
Закладка:
Щепаньский был первым, кто доставил продовольствие, одежду и средства гигиены в Примасовский комитет помощи лишенным свободы и их семьям, созданный Глемпом через несколько дней после введения военного положения. Комитет действовал в том же костеле, где в 1977 году проводил голодовку Бараньчак со товарищи. 3 мая 1983 года комитет подвергся налету бойцов антитеррористического подразделения, которые под видом гражданских разгромили помещение и поколотили работников, в том числе 43-летнюю поэтессу Барбару Садовскую, которой сломали палец. По трагическому совпадению спустя всего десять дней в центре Варшавы задержали ее сына Гжегожа Пшемыка, которого так избили в отделении милиции, что через два дня он умер. На его похороны мать, уже больная раком, пришла с перевязанной рукой. Это зрелище так всех потрясло, что даже власти почувствовали неловкость и начали следствие, которое, правда, затягивали как могли и в конце концов возложили ответственность за гибель Пшемыка на санитаров и врача больницы, где он скончался.
Ярузельский не был кровожадным человеком, но тут действовал решительно. Он не остановился перед 200-процентным повышением цен, проведенным в начале 1982 года. Милиция теперь не стеснялась палить в народ: при подавлении манифестаций, отметивших годовщину августовских соглашений, погибли восемь человек, несколько сотен получили ранения и 5000 попали под арест. За малейший признак нарушения правил военного положения следовало наказание: 140 000 граждан получили штрафы либо кратковременные аресты, 56 000 потеряли работу за профсоюзную деятельность. Здислава Найдера, только что возглавившего польскую редакцию «Свободной Европы», заочно приговорили к смертной казни. А капеллана варшавской «Солидарности» Ежи Попелушко, выступавшего с огненными проповедями, просто убили в октябре 1984 года. Наряду со страхом угнетала изоляция. Лем жаловался на перлюстрацию писем, отрезанность от мировой литературы, опять набравшую ход цензуру, а еще боялся за сына, особенно после смерти Пшемыка[1071]. Да и публикация «Осмотра на месте» затягивалась.
15 января 1982 года Щепаньский записал: «Вечером на Клинах. Сташек Лем обездвижен – без бензина, с заблокированным счетом <…> к Брыллю явился военный патруль с предложением от Ярузельского возглавить редакцию нового литературного журнала. Этому сопутствовало предложение вернуть партбилет, который Брылль отдал. Командиром патруля (в мундире полковника, с оружием на боку) был Войцех Жукровский»[1072].
К Лему продолжал наведываться Бересь с вопросами – писатель охотно отвечал, ничего не скрывая, за исключением оккупационных переживаний. О военном положении он высказался так резко, что при первом издании книги эту часть убрали. Одновременно Лем искал способов уехать. Проблема была в загранпаспорте – у писателя он имелся, но однократный. Сжигать мостов он не решался, тем более что через два года сын оканчивал школу, да и строительство нового дома было в разгаре. Тогда Лем написал непосредственно министру внутренних дел, объяснив, что для общения с издателями и агентами ему нужно периодически выезжать за границу (что было чистой правдой). Лем даже пошел на хитрость, отправив в начале января 1982 года открытку своему агенту Вольфгангу Тадевальду, в которой упомянул о мнимой встрече касательно съемок «Насморка», которая якобы произошла в сентябре прошлого года, когда Лем был в Западном Берлине. В итоге ему выдали многократный паспорт с обязательством продлевать его каждые два года, а Тадевальд выбил Лему годичную стипендию в западноберлинском Институте повышения квалификации (не ради денег, а ради предлога для выезда)[1073]. Именно там, в Берлине, Лем начал писать «Мир на Земле»[1074].
В середине сентября 1982 года Лем на несколько недель вернулся в Польшу. «Ему должны удалить все верхние зубы, – написал Щепаньский. – Потрепанный, испуганный, полный отвращения к Западу»[1075]. Щепаньский еще пытался бороться, хотел ходатайствовать у Ярузельского о восстановлении СПЛ, но Лем выступил против. По его мнению, это была бы показуха и ничего больше. Краковский партком в это время рассматривал кандидатуру Лема для включения ее в общественное движение поддержки режима Ярузельского, но от этой идеи отказались[1076].
Пока Лем метался между домом и эмиграцией, в Польшу возвратился Липский. Вернулся из Лондона, куда его отпустили на лечение – очевидно, в надежде, что он там и останется: ранее вице-премьер Раковский заявил, что всем интернированным предоставят возможность эмигрировать. Этим воспользовался, например, Бартошевский, благодаря чему он близко сошелся в Берлине с Лемом, и тот даже написал предисловие для немецкого издания его книги о Варшавском гетто. Но Липский не привык плыть по течению. Даже в разгар «карнавала Солидарности», когда всех захлестнул эмоциональный порыв и казалось, что Польша вот-вот вырвется из советского блока, Липский, будучи членом руководства мазовецкого отделения профсоюза, вдруг издал большое эссе с говорящим названием «Две родины – два патриотизма. Заметки о мегаломании и национальной ксенофобии поляков». Клеймить темные стороны национального характера, когда вся страна охвачена чуть ли не освободительным восстанием, – для этого нужна была смелость! Вот и теперь лондонской эмиграции Липский предпочел неблагодарную долю оппозиционера на родине: «Добровольно вернулся в мясорубку мук и унижений, ибо нет сомнения, что такова его роль, роль честного перед лицом бесправия. Он решил сыграть ее до конца. Для примера, для истории», – написал Щепаньский[1077]. И действительно, уже на следующий день после возвращения Липский был арестован, а затем стал одним из обвиняемых на суде по делу Комитета защиты рабочих. 17 сентября 1982 года Щепаньский записал: «Я поддался странной иллюзии, что было бы возможно опубликовать в „Тыгоднике“ открытое письмо по делу коровцев (членов Комитета защиты рабочих. – В. В.). И даже состряпал такое письмо, объяснив в нем, что зрелища вроде процесса Дрейфуса или брестских процессов в конце всегда аукаются власти. Но уже в ходе составления сообразил, как далеко мы отошли от времен буржуазного лицемерия или фашистской диктатуры, когда голоса протеста не только были дозволены, но их даже слышали»[1078].
В марте 1983 года Лем на своем «Мерседесе» перевез в Западный Берлин семью. Правда, там они задержались ненадолго. Лему невыносимо было жить среди немцев, он считал, что те все еще безотчетно тоскуют по Гитлеру, и потому спустя пять месяцев он перебрался в Вену, куда стараниями