Шрифт:
Закладка:
1960-е годы[401]
Традицию новокрестьянской лирики в 1960-е продолжил вологжанин Николай Рубцов (1936–1971): его публикации середины 1960-х закрепили за ним репутацию поэта, который в ностальгическом ключе решал противоречие деревни и города, создавал запоминающиеся характеры («Там в избе деревянной, / Без претензий и льгот, / Так, без газа, без ванной, / Добрый Филя живёт»), а иногда – патетические, ультратрадиционного звучания тексты-манифесты:
Россия, Русь – куда я ни взгляну…
За все твои страдания и битвы
Люблю твою, Россия, старину,
Твои леса, погосты и молитвы,
Люблю твои избушки и цветы,
И небеса, горящие от зноя,
И шёпот ив у омутной воды,
Люблю навек, до вечного покоя…
Известность Рубцова совпала со взлётом «деревенской прозы», и его поэзия была близка Валентину Распутину, Фёдору Абрамову, Василию Шукшину. Рубцов рано погиб (был убит в возрасте 35 лет собственной невестой), став одним из русских поэтов, точно (вплоть до даты!) предсказавших свою смерть:
Я умру в крещенские морозы.
Я умру, когда трещат берёзы.
А весною ужас будет полный:
На погост речные хлынут волны!
Из моей затопленной могилы.
Гроб всплывёт, забытый и унылый,
Разобьётся с треском, и в потёмки
Уплывут ужасные обломки.
Сам не знаю, что это такое…
Я не верю вечности покоя!
Заметнейший и опять-таки подчёркнуто классичный лирик 1960-х, продолжающий активно работать до настоящего времени, – Александр Кушнер (р. 1936). С самого начала он утверждает свою взаимосвязь с русской поэтической традицией, иногда делая это с мягкой иронией, которая вообще ему свойственна: «Деревья листву отряхают, / И солнышко сходит на нет. / Всю осень грустят и вздыхают / Полонский, и Майков, и Фет», – хотя прямым литературным предшественником Кушнера лучше назвать позднего Пастернака. Эмоциональная палитра Кушнера – от радости до меланхолии; мягкость и сдержанность присуща даже самым известным из его ранних стихов – например, в «Двух мальчиках» резкая «мелкая сволочь» как будто выведена за скобки, именно потому что в идиллической картине детства ей нет места:
Что завтра? Понедельник или пятница?
Им кажется, что долго детство тянется.
Поднимется один, другой опустится.
К плечу прибилась бабочка
капустница.
Качаются весь день с утра и до ночи.
Ни горя,
ни любви,
ни мелкой сволочи.
Всё в будущем, за морем одуванчиков.
Мне кажется, что я – один из мальчиков.
Другое известное стихотворение начала 1960-х, «Графин», говорит о чувстве «невыносимой жалости к предметам»; предметный мир в кушнеровской лирике прошит тонкими взаимоотношениями, и смысловое наполнение меняется в зависимости от их конфигурации. Хороший пример – короткое стихотворение уже начала 1980-х:
Расположение вещей
На плоскости стола,
И преломление лучей,
И синий лёд стекла.
Сюда – цветы, тюльпан и мак,
Бокал с вином – туда.
Скажи, ты счастлив? – Нет. – А так?
Почти. – А так? – О да!
В 2000-е Кушнер возвращается к любимой теме: «И стол, и стул, и шкаф – свидетели, / И на столе – листок бумаги. / Они всё поняли, заметили – / И пусть приводят их к присяге». При этом важно двойное значение слова «вещь»: скажем, в очередном «материальном» стихотворении «Вот сижу на шатком стуле…» финал говорит, конечно, уже не о материальных вещах: «И любовь от повторенья / Не тускнеет, просто в ней / Больше знанья и терпенья / И немыслимых вещей». Вещи мыслимые даже в их обыденности могут быть проводниками трагического, как в «Контрольных» (1976): «И я просыпаюсь во тьме полуночной / От смертной тоски и слепящего света / Тех ламп на шнурах, белизны их молочной, / И сердце сжимает оставленность эта». Но трагическое может оказаться и таинственным, и привлекательным:
Но и в самом лёгком дне,
Самом тихом, незаметном,
Смерть, как зёрнышко на дне,
Светит блеском разноцветным.
В рощу, в поле, в свежий сад,
Злей хвоща и молочая,
Проникает острый яд,
Сердце тайно обжигая.
Словно кто-то за кустом,
За сараем, за буфетом
Держит перстень над вином
С монограммой и секретом.
Как черна его спина!
Как блестит на перстне солнце!
Но без этого зерна
Вкус не тот, вино не пьётся.
Наконец, совершенно отдельный случай в истории русской классической просодии – Арсений Тарковский (1907–1989). Он был значительно старше большинства поэтов, дебютировавших в 1960-е: в 1962 году, когда вышел его первый сборник «Перед снегом», поэту было уже 55 лет. Стихи он писал с детства, первая публикация состоялась в 1927-м. В молодости он пережил короткий роман с вернувшейся в Россию Мариной Цветаевой (памяти об этом посвящено одно из лучших его стихотворений – «Первые свидания»); на войне был тяжело ранен, потерял ногу. Сборник стихов Тарковского, который должен был выйти в 1946-м, «рассыпали» после ждановского постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград». В годы, когда его стихи не печатали, Тарковский зарабатывал переводами восточной поэзии: «Для чего я лучшие годы / Продал за чужие слова? / Ах, восточные переводы, / Как болит от вас голова». Так что в 1962 году к читателям попали стихи уже совершенно состоявшегося мастера.
На чёрной трубе погорелого дома
Орёл отдыхает в безлюдной степи.
Так вот что мне с детства так горько знакомо:
Видение цезарианского Рима –
Горбатый орёл, и ни дома, ни дыма…
А ты, моё сердце, и это стерпи.
Арсений Тарковский.
1981 год[402]
«Терпение сердца» – один из важных мотивов у Тарковского. Его поэзия и просодией, и мотивами продолжает мандельштамовскую: «За то, что на свете я жил неумело, / За то, что не кривдой служил я тебе, / За то, что имел небессмертное тело, / Я дивной твоей сопричастен судьбе»; «Эй, в чёрном ситчике, неряха городская, / Ну, здравствуй, мать-весна! Ты вон теперь какая: / Расселась – ноги вниз – на Каменном мосту / И первых ласточек бросает в пустоту». Среди тем его стихотворений – ласточки, кузнечики, человеческие имена и телефонные номера. К этому мандельштамовскому вокабуляру он добавляет ноту стоицизма: «Больше я от себя не желаю вестей / И прощаюсь с собою до мозга костей». А порой сквозь этот стоицизм прорывается истинная ярость – к жестокости прошлого и настоящего («Елена Молоховец», «Смерть никто, канцеляристка, дура…»). Мандельштам – неназванный герой одного из