Шрифт:
Закладка:
Варенцов молчит, задумавшись: медленно падают острые срезы коры.
— Он небось должен быть верующим человеком, посол церковный? — спрашивает Варенцов, не глядя на Фому.
— Коли священник, то само собой, верующий... — отвечает Фома, усмехнувшись.
— Само собой, — отвечает усмешкой на усмешку Варенцов.
— Само собой, — подтверждает Фома.
Варенцов срезает с поваленного дерева еще одну полоску коры, принимается стругать с еще большей усердностью, — видно, считает разговор неоконченным.
— А чего он тут его томит? — спрашивает Вареннов: «он», как можно догадаться, — это Разуневский-старший. — Брал бы и делал послом! — восклицает Варенцов и, вдруг прекратив стругать, кладет рядом с собой ножичек и недоструганную полоску коры.
— У календаря-то нет начальства, он, как есть, никому не подвластен... В конце пути троицын день, троицын...
Варенцов берет с поваленного дерева нож перочинный, складывает, возвращает в карман, долго стоит, глядя на гору стружек, что настругал за эти десять минут, вздыхает.
— И на том спасибо, — говорит он и идет прочь, не оглядываясь.
Фома смотрит ему вслед, сощурив маленькие глазки. Неспроста Варенцов вдруг воспылал любопытством к молодому Разуневскому. Да нет ли тут начала игры, для Варенцова важной?
— Календарь — это серьезно, — изрекает Фома и поднимает мясистую, иссеченную глубокими бороздками ладонь, точно прося Варенцова повременить с уходом. — Вы что-нибудь слыхали о храме на Дунае, что в церковных документах зовется «среброглавой церковью»?
— Есть такой храм?
— Есть, разумеется, тот самый, русский, православный храм, в котором настоятелем был отец Никодим, дед нашего отца Петра...
Фома умолк, все еще удерживая над головой мясистую ладонь, — она была открыта, по ней можно было читать судьбу...
— И это все? — спросил расторопный Варенцов — он понимал, что Фома всего лишь набрал разгон, чтобы сказать то, что хотел сказать.
Фома молчит — он точно раздумал говорить. Фома молчит, тяжело переводя дух, — когда он тревожится, у него вдруг открывается это тяжкое дыхание, утробное.
— Я спрашиваю: все? — напирал Варенцов; он опасался, что Фома выхватится и уйдет в глубину.
Фома вздохнул — уходить в глубину было поздно.
— Нет, не все, — согласился тот неохотно. — Одним словом, отец Петр ждет назначения на Дунай в эту церковку... среброглавую...
Варенцов точно прозрел — все объяснилось само собой, все встало туда, где ему надлежит стоять.
— Это и есть главная задумка... дипломата церковного? — спросил Варенцов.
— Можно сказать и так, главная задумка дипломата церковного, — согласился Фома — не было никакого резона отрицать очевидное.
Но Варенцов не спешит уходить, хотя сказано достаточно, и тяжкое дыхание Фомы передалось Варенцову.
Казалось, в том, что сказал Фома, не было никакой тайны, — будь Варенцов прозорливее, он проник бы в это и без помощи дьякона; однако нужен был Фома и этот разговор на церковном дворе, чтобы узнать то, что узнал Варенцов, и это ущемляло самолюбие его, ущемляло ощутимо. Но что понял Варенцов из того, что сказал Фома? Видно, судьбу отца Петра держал в своих мягких руках дипломат церковный. И своеобычную стезю для отца Петра избрал он, стезю преемственную, — среброглавая церковка была в конце пути, она венчала этот путь. Все обдумал дипломат церковный, все соотнес — по праву старшего в семье Разуневских, если не официального опекуна, то опекуна по существу. В этом замысле восхождение младшего Разуневского было рассчитано тщательно; вначале академия, потом служба на далекой для столичного жителя Кубани, потом три месяца стажировки в патриаршей резиденции и, наконец, среброглавая церковь на большой реке. Видно, срок кубанской службы отца Петра был и в самом деле на ущербе — до троицына дня рукой подать...
Но все ли сказал Фома?
— Значит, по случаю установки телескопа вечерняя служба отменяется?.. — спрашивает Варенцов не без умысла — так ему удобнее задать вопрос, который он приберег.
— Отменяется так отменяется, — произносит Фома снисходительно.
— А может, она отменяется по случаю приезда золотокудрой? — вопрошает Варенцов — в тоне его само благолепие, сама тишайшая непогрешимость.
Фому точно осадили на самом скаку.
— Кого, кого? — переспрашивает он.
— Ну, этой золотокудрой, что была давеча у отца Петра... — повторяет Варенцов смиренно.
Фома сопит, боясь разомкнуть волосатые уста.
— А я махнул рукой, ей-богу махнул!.. — вдруг признается он.
— Это чего же... махнул? — спрашивает Варенцов.
— А я завсегда так: коли трудно разуметь, лучше уж махнуть!..
Варенцов смеется:
— Значит, трудно разуметь?
— Трудно.
Ушел хитрец Фома, вильнул и был таков. Ушел и даже настроения Федору Тихоновичу не испортил. Варенцов-то знает: ушел сегодня — не уйдет завтра...
Ночью Варенцов смотрит из окна во двор: мрачно очерчиваются в парной тьме матово-белые крыши амбара, птичника, голубятни. Из-за реки, из-за пологих закубанских гор наваливаются тучи. Будет дождь или опять пройдет стороной? Пахнет прелым деревом и тревожными запахами предгрозья. Варенцов наливает воды, пьет, но вода не утоляет жажды. Что-то недоброе надвигается, темное и недоброе, как эти тучи. К черту эти амбары и птичники — пойти бы сейчас к Кравцам, сказать начистоту: «Послушай, Миша... ты — птенец, а я — дурак старый. Может, пораскинем мозгами еще разок, ты да я...»
Во тьме полыхнули автомобильные фары и уперлись в ворота Варенцова.
— Кто там... живой-мертвый, открывай!
Варенцов приподнял плечи: голос двоюродного брата Егора. Видно, ехал мимо в свою Ковалевку (известное дело — председатель, скачи день, скачи ночь, может быть, до чего-нибудь и доскачешь!), решил заглянуть к брату. Однако чего ради решил заглянуть? Не Климовна ли проникла в Егоров посад, не она ли донесла о переполохе в доме варенцовском? Егор вышел из машины. Был он ниже Варенцова, хотя и широк в плечах и грузен. Его жирная голова на короткой шее (кто-то нарек его сомом) держалась почти неподвижно —