Шрифт:
Закладка:
Голос не выдал Щенсного. Только Магда почувствовала, что это ему стоило. Только те из товарищей, которые были с ними знакомы, понимали всю иронию судьбы, догадывались, каково ему: встретиться с женой после года тюрьмы и тут же снарядить ее в путь.
Янек Баюрский должен был проводить ее до Ходечи. Она вышла из лагеря на Стодольную через сени шорной мастерской. Все время она оживленно разговаривала, пожалуй чересчур оживленно, уславливаясь со Щенсным, не то шутя, не то всерьез, что после забастовки они вместе поедут в Испанию.
Только в сенях она посерьезнела и, целуя Щенсного, сказала:
— Не жалей… Даже если будет совсем плохо…
О чем ему не надо было жалеть, Щенсный так никогда и не узнал, потому что Янек схватил ее за локоть, увлекая за собой на улицу, на которую с другого угла, под световой душ фонаря, вкатился подвыпивший Кот.
Щенсный проследил, не пошел ли пьяный гад за Магдой, и поспешил в комитет. Надо было срочно переправить арендатору на озере Луба текст листовки, написанной Магдой. Юлиана там уже не было, но стеклограф работал. Листовки надо непременно доставить товарищу Гвиздаку до восьми утра, до того как он уйдет на работу в офицерский клуб. На действия властей партия ответит контрдействиями. Если мобилизуют унтеров на разгром Крулевецкой, то пусть они узнают, за что эта улица борется, к чему их подстрекают и за какими Славоями заставляют грязь выносить.
Поздно ночью, переделав все дела, он поднялся на крышу сарая, где оборудовал себе ночлег. Под ним был тюфяк, над ним — ветви деревьев, и вид сверху на баррикаду и на Жабью улицу.
Ему хотелось спокойно подумать о завтрашнем дне, но мешала Магда. Она стояла у него перед глазами, все время разная: Магда с «Мадеры», из сада в Доймах, из их квартиры на Торунской, но чаще всего вспоминалась вчерашняя, когда, присев на корточки, манила к себе двухлетнего Щенсного: «Иди к тете, я тебе песенку спою…» Крупный, в отца, малыш Баюрских смущался и, перебирая толстыми ножками, убегал к маме. Феля сказала с деланным раздражением:
— Ишь ты, на готовенькое захотелось! Хочешь играть с дитем — своего роди.
Руки у Магды упали, она выпрямилась, как от удара. Феля нечаянно попала в самое больное место.
Щенсный видел теперь перед собой — над баррикадой, над улицей в лунном свете — ее расстроенное, побледневшее лицо.
Он гордился своей женой, и его самолюбие нисколько не страдало от того, что он — по словам Янека — идет за ней по пятам: «Ее перевели из района в округ — тебя на ее место; потом ее переведут в ЦК, а тебя, должно быть, в округ, вот увидишь».
Щенсный верил в Магду, в ее разум и сердце, в ее значение для пролетарской революции — такой человек не пройдет бесследно. Но когда будут говорить, когда через много лет будут писать о товарище Боженцкой, как она боролась, как работала, сколько выстрадала в подлом капиталистическом мире, то ведь не скажут о главном. О голоде, о муках тюрьмы — это да! Но что ее мучил другой голод, и она душила в себе невысказанные слова, потому что писать некогда было и не писательство было тогда важнее всего… И уж вовсе никто не узнает о ее страстной мечте иметь ребенка и об отказе от этой мечты, потому что когда тут рожать, как воспитывать в таких условиях, можно ли обрекать малыша на такие невзгоды… О муках женщины, о задавленной жажде материнства! — нет, об этом никто никогда не узнает!..
Глава двадцать третья
На второй день забастовки снова было совещание в городской управе, на третий — в магистрате… Власти пробовали попеременно то запугать их, то обмануть туманными обещаниями, но делегаты твердо отстаивали свои требования: принять обратно уволенных, обеспечить всех работой, повысить заработную плату — и не соглашались отступить ни на йоту.
На Крулевецкой между тем складывался новый быт местного и пришлого населения, иногда вспыхивали столкновения то у колодца, то в уборной и на ночлегах. Возникли не виданные прежде мероприятия и организации: бригадные кухни, ежевечерняя устная газета под окнами школы, толкучка на большущем дворе столярной мастерской или хор Третьей баррикады.
Голода пока не испытывали. Бабуся Слотвинская двинула на помощь весь МОПР Влоцлавека и окрестностей. Больше всего средств собирали на фабриках и в лавках. Купцы давали охотно, отлично сознавая, что это выгодно им самим.
Больше всех, две, а то и три полные тележки в день, привозил Ломпец, «ершистый сапожник», о котором христиане говорили, что не будь он ершистым, а евреи — что не будь он сапожником, то он бы как пить дать вышел в министры. Насчет этого оба вероисповедания были на редкость единодушны, ибо Ломпец поражал всех своей сообразительностью и глубиной мысли, особенно после первой четвертинки, примерно в полдень; к тому же, подбивая подметки епископским семинаристам, он нахватался у них немного латыни и умел при случае щегольнуть ученым словечком.
— Вы, homo sapiens, учтите вот что, — говорил он, поднимая черный шершавый от дратвы палец, — покуда бедняк жив — и вошь кормится.
Homo sapiens сопел и ежился от подобного сравнения, но притча о вошке — евангельская, как божился Ломпец одним, или от Бен-Акибы, как он пояснял другим. Эта притча о вошке, которая должна все же хоть немного думать о том, кого она сосет, производила впечатление.
Однако иногда купец недоверчиво спрашивал, что это значит: homo sapiens?
— Разумный человек, — отвечал Ломпец, засовывая в мешок хлеб, колбасу или другие продукты, и, вперив в него свои карие с поволокой глаза, клялся: — Можете смело употреблять, вот вам крест!
Ему приходилось теперь клясться и успокаивать, ибо доверие к нему пошатнулось после того, как он не так давно пустил в обиход выражение «Будьте милосердны, братец семпитерный». Фраза казалась благозвучной и весьма благочестивой, и все частенько ее повторяли. Когда же наконец раскрылся ее бранный смысл, быть бы Ломпецу битым, если бы не история с супом. За эту шутку ему простили предыдущую.
Так Ломпец собирал продукты по лавкам, грузил мешки на тележку, Гавликовский брался за дышло и тащил. Ни на что больше был непригоден этот молчаливый птичник, в последние дни совсем онемевший, потому что Веронка явно его избегала, уйдя с головой в жизнь лагеря.
Гавликовский ее не узнавал — куда девалась нелюдимая Веронка с Гживна?
В лагере на Крулевецкой, на кухне Третьей баррикады, появилась «мать Веронка», девушка лет двадцати пяти, отличная повариха, лицом не красавица, но как сложена, восхищались