Шрифт:
Закладка:
И далее о «Поднятой целине»: «…в ней всё, о чем рассказывает Шолохов, живёт: каждый человек по-своему говорит, всякая психологическая или описательная подробность правдива. Мир не придуман, а отражён. Он сливается с природой, а не выступает на ней своенравно-наложенным, чуждым рисунком. Искусство Шолохова органично.
В заслугу ему надо поставить и то, что он не сводит бытие в схему в угоду господствующим в России тенденциям, – как это случается, например, у богато одарённого, но растерянного и, кажется, довольно малодушного Леонова… Шолоховские герои всегда и прежде всего люди: они могут быть коммунистами или белогвардейцами, но эта их особенность не исчерпывает их внутреннего мира. Жизнь движется вокруг них во всей своей сложности; и вовсе не для того только, чтобы закончено было какое-либо «строительство» или проведён тот или иной план. В повествование входит огромное количество действующих лиц. Некоторые из них эпизодичны: на их долю достаётся всего-навсего какая-нибудь одна фраза. Но если через 300 страниц это лицо снова вынырнет, оно окажется уже знакомо, и автор никогда не наделит его чертами, которые бы не согласовались с уже известными. Всё у Шолохова очень “ладно сшито”. Он знает, о чём пишет, – знает не только в том смысле, что касается близких себе общественных слоёв, но и в том, что видит и слышит всё изображаемое, как будто бы в действительности оно было перед ним».
В декабре 1933 года чешское издательство «Сфинкс» издало «Поднятую целину», и популярность этого романа вскоре нагнала в Чехии «Тихий Дон». Газета «Ческа освета» констатировала: «Вдохновителями новой жизни являются красные партизаны Нагульнов, Размётнов и рабочий Давыдов. Они вступают в смертельную борьбу за колхоз и побеждают старую Россию. Советская критика видит в романе… источник надежды, а русская эмиграция – доказательство ошибок нового режима».
К следующему году другое чешское издательство – Карела Борецкого – выпустило свой перевод «Поднятой целины». Режиссёр Ян Бор, прочитав книгу, загорелся идеей спектакля. Пражская премьера состоялась 28 и 29 мая 1934-го – спектакль оказался настолько огромным, что шёл два вечера при полном аншлаге, в присутствии десятков критиков, литераторов, политиков не только чешских, но специально приехавших из Венгрии, Польши, Югославии. Югославский критик Божо Ловрич писал: «Это была не просто премьера, а всеобщий огромный культурный подвиг!» На волне необычайного успеха в Праге вышла в переводе на чешский книга рассказов «Лазоревая степь».
Той зимой, с 1932-го на 1933-й, Шолохов вдруг с недоумением отметит: «У меня создаётся такое впечатление, что “Поднятая целина” заслоняет “Тихий Дон”. – И сам же пояснит это неожиданное обстоятельство: – Она, правда, актуальнее».
* * *
Под конец 1932 года, 24 декабря, Шолохов подарит первую книгу «Поднятой целины» Горькому. В новогодние дни тот прочитает книгу залпом. Впоследствии он будет из раза в раз называть её крупнейшим литературным достижением из числа книг, написанных о современности и коллективизации, – правда, помещая в один ряд с Панфёровым, что Шолохова, конечно, коробило.
Мнение Горького об этой книге было больше политическим, чем оценкой художника. Безусловно, считая Шолохова одним из самых значительных в своём поколении авторов, Горький, повторим это прямо, так и не признал гений Шолохова, явно предпочитая ему ряд других авторов: старше Шолохова, но моложе себя – Сергея Сергеева-Ценского и Алексея Чапыгина. В письмах 1933 года он ставил выше Шолохова даже Владимира Зазубрина – автора романа «Горы» о коллективизации, писателя, конечно, крайне любопытного и своеобразного, но…
Горький мог втайне ревновать Шолохова к очевидной и всё больше разрастающейся народной любви – сродни любви к Есенину, которая Горького тоже с какого-то момента начала раздражать. Мог видеть в Шолохове опять же ровно то, чего не любил в Есенине: культивируемую народность, нежелание контактировать с «мировой культурой». Ещё в Шолохове он мог подметить его не броскую, но слишком очевидную личностную независимость. Шолохов ведь не прислал Горькому свои первые книги. Не то чтоб из вредности не прислал – ему просто в голову не пришло. Но остальные-то – слали, почти все! Девять из десяти советских авторов сверялись по буревестнику, в том числе основные шолоховские, с позволения сказать, соперники – Леонов, Панфёров, Катаев, Весёлый…
Шолохов шёл безусловно от Льва Толстого, даже от Чехова, – но говорить о горьковском влиянии на его прозу можно лишь с большой аккуратностью. Он мог воспринимать Горького как литературного руководителя – но как своего учителя и предтечу едва ли. Левицкая, будучи в гостях у Шолохова, сразу увидела на книжной полке, помимо Толстого и Тургенева, Бунина и даже Леонида Андреева – а Горького нет. И ни один мемуарист, разглядывавший немаленькую шолоховскую библиотеку, почему-то не упоминает о Горьком.
С точки зрения художественной, писательской, – особенно если говорить про изобразительный дар, – конечно же, Тургенев и Бунин, а ещё Пришвин, о котором Шолохов отзывался с восторгом, – ближайшие его предшественники. Но не Горький. Можно говорить о родственных образах представителей купечества – у того же Мохова имеются соприродные персонажи в горьковской прозе. Но далеко не только у Горького они встречались: промышленники и купцы, как уходящая натура, обильно населяли предреволюционную прозу. Быть может, подчёркнутая, прямолинейная телесность, часто встречающаяся у Горького, могла отозваться у Шолохова – но и телесности тогда было с избытком.
Горький не близок Шолохову в первую очередь мировоззренчески. Да, они оба, со всеми мыслимыми «но», всё-таки приняли революцию и большевизм. Однако…
Горький, обобщая и чуть упрощая, был к народу строг, а в интеллигенцию – верил. Шолохов – ровно наоборот. Всё понимая о народе, спасение своё искал он там, в низах, зачастую казавшихся Горькому пристанищем дикости и злобы. А к интеллигенции Шолохов всегда будет относиться настороженно. Потому, что этот диковатый народ сочинил казачью песню – вместившую всё, что трогало и восхищало Шолохова навек. Из письма в письмо – то Левицкой, то Фадееву – он слал отрывки, фрагменты, строфы полюбившихся казачьих песен. Иногда его корреспонденты отзывались, иногда нет, но разделить шолоховскую любовь в полной мере, конечно, не могли – даже самые близкие, закадычные его товарищи. Чего уж про дальних говорить.
А интеллигенция – если загребать широко, – она расказачивание устроила, а песни казачьей – не поняла и не полюбила.
Горький с Шолоховым сколько б ни кивали с почтением друг на друга, сойтись душевно, накрепко не смогли бы никогда. Хотя, вот загадка: Чапыгина, описывавшего казачество, гулящих людей, чёрный люд, Горький ставил как писателя выше себя. Может, оттого, что чапыгинские герои – это казаки древние, трёхсотлетней давности. Они погибли, обратились во прах и ничем не грозили никому, а от шолоховских щукарей и аникушек – ещё неизвестно чего было ждать. Уж точно не скорейшего обращения в нового человека, явления которого Горький с