Шрифт:
Закладка:
– Эй, мужики, кипяток кто еще будет? – Слова дежурного медленно поплыли по камере вперемежку с хрипом дыхания (слово – вздох, слово – вздох), а сам он блестящей рыбиной извивался возле фаныча. – Ну, тогда я помою… пока силы есть.
– Очумел… – остановил его Голуба. – Загнемся тут… Наоборот, вытри все, чтобы ни капли влажной нигде, сваримся к чертям в испарениях. Ночью помоешь.
Дежурный, чертыхаясь и охая, выливал кипяток в толкан. Плеск, бормотания, охи – все это оставалось там же в углу, не распространяясь, как учили в школе, равномерно по всем направлениям с одной скоростью; да и вообще все эти школьные законы и правила тут не работали – в этом мире все жило по своим законам.
Голоса затихли, только хриплое дыхание, только труд вогнать, втянуть густую массу воздуха внутрь.
Вадим знал, что скоро тело его примирится с невозможностью жить в печи, расслабится и даже как бы растворяться начнет; и от этого могло бы стать легче, если бы намордник не накалялся адской сковородкой и дальше. Главное сейчас – дожить до прогулки, когда откроется дверь и холодным душем хлынет в камеру свежий коридорный воздух…
Вадим сидел на полу в своем проходе, спиной упираясь в свернутый впритык к стене матрац, уткнув голову в колени. Долго так сидеть он не мог – выпирающие кости начинали болеть. По этим вот признакам – по неудобству сидеть, лежать – острее всего ощущалось, как он сдал, и сейчас вот единственно духота мешала ему упиться снова болезненной жалостью к своему исхудавшему телу. Он пересел на матрац, откинувшись спиной на изгаженную штукатурку стены. Попытался окунуться в припрятанные с утра впечатления от сна, размотать их заново, но утренние размышления были запечатаны наглухо, и мысли его, тупо ворочаясь, только тянулись глухо в слово «зверинец», не отозвавшись никаким чувством.
– Шаньпаньского бы сейчас со льда, – выполз сверху тянучей змейкой мечтательный вздох Берета, да так и свернулся над ним. – Эй, Саламандра, приколол бы чего, а? Шоркни, как ты в ванну с шаньпаньским девок кунал…
– Да он спит, – отозвался слева от Вадима услужливый голос молоденького пухленького юнца, у которого на гладких щечках не росло еще ни волосинки и всех жизненных воспоминаний – единственная история о том, как он пытался взять ларек, так Ларьком и прозванного.
– Большое дело – спит, – лениво вступил Ворона, – толкни.
– Не-а, – отказался Ларек, – сон в тюрьме – святое.
Ларек этот, никогда не унывающий, услужливо готовый всем помочь, сохранял какую-то неистребимую детскую наивность, оберегавшую его от крупных неприятностей. Неприятности же грозили именно из-за этой его услужливости, желания угодить и чтобы все вокруг было хорошо и радостно. Он не различал, где необходимая помощь, а где унизительные поручения типа «подай-принеси», и всегда готов был бежать, нести, подавать и помогать. Если бы не покровительство Матвеича, быть бы ему давно камерной «шестеркой».
Вадим представил, как он в этом вот отрепье, в этих трусах одних сидит за своим столиком и пьет из бокала холодное полусладкое. Увидел грязные пальцы и старающуюся улизнуть из них тоненькую ножку бокала, увидел презрительную губу вышколенного официанта Саши и неловкость сидящей напротив Светы; впрочем, нет, Света будет глядеть посмеиваясь и жалостливо приговаривать: «Бедненькой обезьянке жарко, бедненькой обезьянке плохо».
По этой приговорке, по звуку голоса мысли легко соскользнули в недостижимый еще минуту назад след утренних сновидений, которые Вадиму удалось благополучно сохранить, не расплескать в продолжающемся кошмаре нынешней невозможной жизни.
Скрывая снисходительной улыбочкой стыд оттого, что он оказался в толпе зевак, получивших неожиданное развлечение, Вадим выбирался в прохладу тенистых дорожек зоопарка. Радость от паузы в хлопотливом дне уже испарилась. (А как возникла пауза? Несостоявшееся свидание? Точно. Вадим приобрел случайно партию дешевой бумаги, в зоопарке должен был встретиться с покупателем, но тот не пришел.) Хотелось добраться побыстрее до машины, и если уж выпало в знойный день барахтаться в городе, то окунуться в искусственную прохладу привычного уголка в ресторане «Интурист».
На краю асфальтовой дорожки стоял мольберт, мимо которого сновали расплавленные жарой страдальцы с неугомонными детишками. Мольберт был поставлен неудобно, именно так, что любой проходящий оказывался между ним и натурой. Хозяйка деревянного сооружения устроилась босиком на траве газона. Такое расположение живописных принадлежностей не только мешало писать с натуры (а может, она вовсе и не с натуры?), но и не давало возможности заглянуть в картину или что там у нее. Вадим с усмешкой подумал, что, может, и не картина там вовсе, а стоит себе эта особа, разложив перед собой столик, и вкушает прохладительные напитки; так нелепа была эта мысль, что Вадим не поленился вернуться и пройти обратно, нагло попирая ногами траву газона и вместе с ней общественный порядок.
Увы, на мольберте была картина (чудес не бывает), и Вадим почувствовал обиду, будто его обманули, будто ему обещали что-то и потом посмеялись, а он, дурачок, поверил. Он мазанул взглядом по яркому пятну на плотном листе и прошел бы мимо, если бы не зацепился за одно пятнышко в неразличимом издали фантастическом многоцветии.
Девушка не заметила приближения зрителя, погруженная даже не в работу, а скорее в себя. Вадим глядел из-за ее плеча, чувствуя подступающую тошноту и не в силах оторваться.
На картине бесновались, орали, наседали друг на друга полчища маленьких обезьян в ярких летних платьях и костюмах. Вадим глянул на толпу у клетки – по крайней мере, цветовое пятно на картинке соответствовало тому, что было перед ним. Он прищурился от слепящего солнца и в прищуре увидел, что сумасшедший рисунок более соответствует реальности, чем можно было бы подумать. Лист бумаги приковывал глаз, не позволяя ему, посмеиваясь, увильнуть в сторону. Но и не этот даже взгляд на окружающий мир, не этот прищур молоденькой рисовальщицы, случайно повторенный Вадимом, обстолбенил его – в центре цветастого пятна на листе, в центре клетки рвалась в беззвучном вопле на волю маленькая обезьянка в кремовой пижонской рубашке. Мордочка ее была