Шрифт:
Закладка:
США охватывал прилив внешнеполитического активизма. С именем президента Вудро Вильсона связывается появление идеологии либерального интернационализма. Еще в бытность профессором политологии в Принстоне и губернатором Нью-Джерси Вильсон немало рассуждал об Америке как «Граде на Холме», о ее миссии «основать новую цивилизацию… поставить новый человеческий эксперимент»[1040]. С начала войны президент успешно пользовался лозунгами новой миссии США — в деле водворения всеобщего мира, — чтобы подготовить общественное мнение к преодолению изоляционистских настроений и вступлению в военные действия (впервые в американской истории) в Старом Свете.
С его точки зрения, писал Генри Киссинджер, на Америку «была возложена обязанность не просто соучаствовать в системе равновесия сил, но распространять свои принципы по всему свету… В число этих принципов входили понятия о том, что от распространения демократии зависит мир на земле, что государства следует судить по тем же самым этическим нормам, которые являются критериями поведения отдельных личностей, и что национальные интересы любой страны должны подчиняться универсальной системе законов»[1041].
Американцы имели то, чего не было у всех воевавших держав — деньги, и большая часть мира уже ходила в должниках от Вашингтона, зависела от его благорасположения. Но у США еще не было полноценной армии, и Америка до той поры не имела массового оборонного производства. К началу 1917 года из всех великих держав только Соединенные Штаты продолжали сохранять нейтралитет.
— Войны не будет, — заверил соотечественников президент Вильсон 4 января. — Для нас принять в ней участие — это совершить преступление против цивилизации.
Однако немецкое руководство сделает все, чтобы втянуть США в войну. Кайзер, несмотря на возражения Бетман-Гольвега, 9 января принял роковое решение: «неограниченную войну немецких подводных лодок против всех кораблей, невзирая на то, под каким флагом и с каким грузом они идут, предлагалось начать 1 февраля «с максимальной энергией».
В январе 1917 года, когда еще действовали ограничения на подводную войну, немецкие подлодки потопили 51 британский корабль, 63 корабля других союзных государств и 66 кораблей нейтральных стран общим водоизмещением более 300 000 тонн. Когда целями станут и американские торговые суда, эти цифры существенно возрастут. 21 января (3 февраля) немецкая подлодка U-53 в районе островов Силли потопила американский грузовой транспорт «Хаусатоник». В тот же день президент Вильсон заявил в конгрессе, что разрывает дипломатические отношения с Германией. Еще один гвоздь в крышку гроба американского изоляционизма был вбит 6 (19) февраля, когда в Лондоне смогли расшифровать телеграмму немецкого госсекретаря и министра иностранных дел Артура Циммермана, призывающую Мексику начать войну против Соединенных Штатов и «вернуть себе» Техас, Аризону и Нью-Мексико. 12 (25) февраля немецкая подлодка у мыса Фастнет торпедировала лайнер «Лакония».
В ту неделю, когда в Петрограде разворачивались революционные события, немцы торпедировали американский корабль «Алгонкин», а в течение следующих дней — еще три судна[1042]. Однако Вильсон войну не объявлял.
Вскоре он поменяет свое мнение.
Но даже и без Соединенных Штатов Страны Антанты могли рассчитывать на победу. «По материальным признакам 1917 г. сулил широкие перспективы для Антанты. Она серьезно могла рассчитывать на победоносное окончание войны в этом году. Соотношение военного могущества обеих коалиций всецело перешло на ее сторону. Центральные державы хотя и сохраняли обширные завоеванные ими территории и хотя их укрепленные фронты не дали еще нигде видимой трещины, но фактически они находились на краю полного истощения и невозможности продолжать войну»[1043], — уверял Зайончковский.
Альфред Нокс подтверждал: «По мнению наиболее полно информированных русских офицеров и офицеров союзников, до революции у нас были все основания надеяться на то, что кампания 1917 г. станет решающей… Все эти надежды были обмануты после того, что произошло в России»[1044].
Новость о Февральской революции взорвала мировое сообщество. Причем, заметим, первая реакция была скорее радостной. Почти повсеместно западные демократии испытывали к Николаю II — своему самому верному союзнику — почти те же чувства, что и российская либеральная оппозиция. Его считали диктатором, склонным к тому же к поиску сепаратного мира с Германией.
Известно, что Ллойд-Джордж, получив известие об отречении императора, радостно воскликнул: «Одна из целей войны для Англии наконец достигнута»[1045].
«Британия и Франция стали в значительной степени жертвами собственной пропаганды, которая представляла войну как борьбу за свободу против автократии, — замечал британский историк Роберт Уорт. — Присутствие царской России в демократическом лагере было серьезной помехой в этой идеологической войне, и было только естественно, что революция была встречена как удар, нанесенный по абсолютистской власти Гогенцоллернов и Габсбургов… Своевременность революции была особенно отмечена Соединенными Штатами, в то время как раз готовившимися к крестовому походу с целью «обезопасить мир для демократии»[1046].
Первой отреагировала пресса. Освобожденная от политических ограничений, она обрушила шквал критики в адрес отрекшегося императора. Английский журнал «Нэйшн» ликовал: «Величайшая в мире тирания пала! Радостный трепет пробежал по всей демократической Европе, когда она узнала удивительную весть о революции в России»[1047].
В западной прессе революция представлялась как антигерманский переворот, произведенный из патриотических целей под руководством Думы. Заголовок в лондонской «Таймс», полуофициальном органе министерства иностранных дел, приветствовал ее как «победу в военном движении». Французская «Пти репюблик» провозглашала «триумф либерализма» в России как начало завершающего этап борьбы с «германским варварством»[1048]. Заметное различие заключалось в том, что пресса Англии и Франции чуть более благосклонно отнеслась к отрекшемуся императору, выражая ему нечто похожее на признательность и симпатию, тогда как в США его уходу просто несказанно и скабрезно радовались.