Шрифт:
Закладка:
У них там такой триумвират… Юра, его товарищ и одноклассник гимназист Гордон и дочь хозяев Тоня Громеко. Этот тройственный союз начитался «Смысла любви» и «Крейцеровой сонаты» и помешан на проповеди целомудрия. Отрочество должно пройти через все неистовства чистоты. Но они пересаливают, у них заходит ум за разум. Они страшные чудаки и дети. Область чувственного, которая их так волнует, они почему-то называют «пошлостью» и употребляют это выражение кстати и некстати. Очень неудачный выбор слова… (Пастернак IV: 41–42)
Описывая выступления Керенского на фронте весной-летом 1917 года, Степун использует те же детали и метафоры, к которым прибегает Пастернак в стихотворении «Весенний дождь» из «Сестры — моей жизни» (впрочем, не исключено, что Степун мог помнить это стихотворение):
…Лужи на камне. Как полное слез
Горло — глубокие розы, в жгучих,
Влажных алмазах. Мокрый нахлест
Счастья — на них, на ресницах, на тучах.
…В чьем это сердце вся кровь его быстро
Хлынула к славе, схлынув со щек?
Вон она вьется: руки министра
Рты и аорты сжали в пучок.
Это не ночь, не дождь и не хором
Рвущееся: «Керенский, ура!»,
Это слепящий выход на форум
Из катакомб, безысходных вчера.
Это не розы, не рты, не ропот
Толп, это здесь, пред театром — прибой
Заколебавшейся ночи Европы,
Гордой на наших асфальтах собой.
(Пастернак 1:128–129) А вот что читаем у Степуна:
Успех Керенский имел на фронте потрясающий… как сейчас вижу Керенского, стоящего спиною в своем шестиместном автомобиле. Кругом плотно сгрудившаяся солдатская толпа… фигура дважды раненого пехотного поручика. Приоткрыв рот, он огромными, печальными глазами, полными слез, в упор смотрит на Керенского… Керенский — в ударе… его широко разверстые руки то опускаются в толпе, как бы стремясь зачерпнуть живой воды волнующегося у его ног народного моря, то высоко поднимаются к небу… Приливная волна жертвенного настроения вздымается все выше… Русской свободе сейчас не до немцев (Степун II: 76–77)-
Степун описывает характеры бывших политкаторжан, которые становились после революции 1917 года вождями и ораторами:
То и дело вскакивавшие на красную кафедру вожди революции были, конечно, весьма различными людьми и весьма разнокалиберными политиками, но все они были связаны друг с другом неким общим, как бы семейным сходством. Пройденный почти всеми ими тюремно-ссыльный стаж придавал их революционному исповедничеству одинаковую ноту нервной озлобленности (Там же, 52).
Такими озлобленными «исповедниками» на страницах романа Пастернака предстают члены Юрятинского трибунала, бывшие политкаторжане Антипов и Тиверзин: «безжалостные, холодные как машины» (Пастернак IV: 311); ср. чуть далее:
старые участники первой революции, среди них угрюмый, изменившийся Тиверзин и всегда ему поддакивавший друг его, старик Антипов. Сопричисленные к божественному разряду, к ногам которого революция положила все дары свои и жертвы, они сидели молчаливыми, строгими истуканами, из которых политическая спесь вытравила все живое, человеческое (Там же, 316).
Юрия Живаго, находящегося в плену у партизан, выводит из себя манера говорить и пропагандистский лексикон начальника отряда Ливерия, который убеждает доктора посещать собрания:
Опять вы не были на вчерашних занятиях. У вас атрофия общественной жилки, как у неграмотных баб и у заматерелого косного обывателя. Между тем вы — доктор, начитанный и даже, кажется, сами что-то пишете. Объясните, как это вяжется? (Там же, 336).
И далее:
И все же посещение собраний и общение с чудесными, великолепными нашими людьми подняло бы, смею заметить, ваше настроение. Вы не стали бы предаваться меланхолии. Я знаю, откуда она. Вас угнетает, что нас колотят, и вы не видите впереди просвета. Но никогда, друже, не надо впадать в панику. <…> Наши неудачи временного свойства. Гибель Колчака неотвратима. Попомните мое слово. Увидите. Мы победим. Утешьтесь. «Нет, это неподражаемо! — думал доктор. — Какое младенчество! Какая близорукость! Я без конца твержу ему о противоположности наших взглядов, он захватил меня силой и силой держит при себе, и он воображает, что его неудачи должны расстраивать меня, а его расчеты и надежды вселяют в меня бодрость. Какое самоослепление! Интересы революции и существование солнечной системы для него одно и то же». Юрия Андреевича передернуло. <…> От Ливерия это не укрылось.
— Юпитер, ты сердишься, значит ты неправ, — сказал он.
— Поймите, поймите, наконец, что всё это не для меня. «Юпитер», «не поддаваться панике», «кто сказал а, должен сказать бе», «Мор сделал свое дело, Мор может уйти», — все эти пошлости, все эти выражения не для меня. Я скажу а, а бе не скажу, хоть разорвитесь и лопните. Я допускаю, что вы светочи и освободители России, что без вас она пропала бы, погрязши в нищете и невежестве, и тем не менее мне не до вас и наплевать на вас, я не люблю вас и ну вас всех к чорту. Властители ваших дум грешат поговорками, а главную забыли, что насильно мил не будешь, и укоренились в привычке освобождать и осчастливливать особенно тех, кто об этом не просит. Наверное, вы воображаете, что для меня нет лучшего места на свете, чем ваш лагерь и ваше общество. Наверное, я еще должен благословлять вас и спасибо вам говорить за свою неволю, за то, что вы освободили меня от семьи, от сына, от дома, от дела, ото всего, что мне дорого и чем я жив (Там же, 336–337).
Вернувшись из плена в Юрятин, доктор поражается безжизненным трескучим фразам большевистских указов, расклеенных в городе:
У Юрия Андреевича закружилась голова от нескончаемости этих однообразных повторов. Каких лет были эти заголовки? Времен первого переворота, или последующих периодов, после нескольких белогвардейских восстаний в промежутке? Что это за надписи? Прошлогодние? Позапрошлогодние? Один раз в жизни он восхищался безоговорочностью этого языка и прямотою этой мысли. Неужели за это неосторожное восхищение он должен расплачиваться тем, чтобы в жизни больше уже никогда ничего не видеть, кроме этих на протяжении долгих лет не меняющихся шалых выкриков и требований, чем дальше, тем более нежизненных, неудобопонятных и неисполнимых? Неужели минутою слишком широкой отзывчивости он навеки закабалил себя?
Откуда-то вырванный кусок отчета попался ему. Он читал:
«Сведения о голоде показывают невероятную бездеятельность местных организаций. Факты злоупотребления очевидны, спекуляция чудовищна, но что сделало бюро местных профоргов, что сделали городские и краевые фабзавкомы? Пока мы не произведем массовых обысков в пакгаузах Юрятина-товарного, на участке Юрятин-Развилье и Развилье-Рыбалка, пока не применим суровых мер террора вплоть до расстрела на месте к спекулянтам, не будет спасения от голода».
«Какое завидное ослепление! — думал доктор. О каком хлебе речь, когда его давно нет