Шрифт:
Закладка:
Может показаться, что все это звучит чересчур напыщенно и даже банально по отношению к «какой ни есть, но собственной» вещи вроде «Непохожего», но, чтобы тебя правильно поняли, приходится высказывать свое кредо—даже если ты отнюдь не спешишь похвастаться, что всегда в силах жить согласно ему.
Каковы бы ни были недостатки «Непохожего», пьеса обладает одним достоинством—искренностью. В ней есть правда, истинная правда о жизни людей, как я их воспринимаю и знаю. Насколько она верна психоаналитически—оставляю решать более узким знатокам Фрейда и Юнга, нежели я сам (и нежели Фрейд и Юнг). И тем не менее это жизнь, жизнь, которая путает все формулы. Некоторые критики указывали, что Эмма не поступит так, а, напротив, поступит иначе. Под Эммой они, должно быть, подразумевают женщину вообще. Но Эмма есть Эмма. Она дочь капитана китобойного судна из морского городка Новой Англии, отнюдь, разумеется, не феминиста. В ней есть черты всеобщности лишь в том смысле, что она, как и всякая женщина, определенным образом реагирует на определенные подавленные сексуальные порывы. Но форма, которую принимает ее реакция, полностью определяется ее окружением и ее собственным характером. Пусть придиры взвесят, знают ли они своих Эмм так, как я, а уж после советуют насчет ее поступков.
Имеются также возражения против развязки. Но при данных характерах Калеба и Эммы такой финал неизбежен. Юная Эмма отказывается пойти на компромисс и полюбить живого человека вместо идеального Калеба. Проходят годы, она живет только выдуманным возлюбленным, тогда как реальный Калеб отодвигается в тень, становится другом. И вдруг она понимает, что молодость прошла, а с ней—и возможность осуществления мечты о возлюбленном. Она в панике кидается за ним—и тут ей достается Бенни. Теперь ей предстоит снова сотворить кумира из комка грязи. Когда наконец до нее доходит, что.грязь есть грязь, она молит о реальном Калебе, в первый раз увидев его в настоящем свете. Но его уже нет. Ей ничего не остается делать, как броситься за ним вслед. Что до Калеба, то он умирает, потому что не в его натуре идти на компромисс. Он принадлежит к тому старому племени железных волей китобоев из Нантакета или Нью-Бедфорда, чей девиз—«Мертвый кит или пробоина в днище». Кит оказывается свирепым, недосягаемым Моби Диком, который навсегда уходит в морскую бездну. Судно Калеба получает пробоину, его одиссея пришла к концу. Он гибнет вместе со своим кораблем.
Некоторые критики считают пьесу патологической, но я возражаю против акцентов там, где не нужно, где имелись в виду лишь сопутствующие обстоятельства. Кто-то сказал мне, что все персонажи в драме либо дегенераты, либо головорезы, и это ошеломило меня, ибо всех, за исключением Бенни, я считаю вполне обычными людьми, как вы и я. Делить людей по моральным признакам на какие-то касты не принадлежит к числу моих любимых занятий.
А кто-то, как я слышал, даже приписал автору слова Калеба
о том, что «все с ума посходили и прогнили насквозь». Тут я кидаюсь на помощь к автору «Гамлета» и, схватившись за шнурки его ботинок (а они у них были, шнурки?), начинаю карабкаться на головокружительную высоту его подъема и вопрошаю писклявым голосом, кто это сказал—он или Макбет,—что жизнь—это «рассказанная полоумным повесть—она шумна и яростна и ничего не значит».
Как бы то ни было, долой оптимистов! Из-за них жизнь делается безнадежной штукой.
1921 г.
* * *
Я, конечно, напишу о счастье, если когда-нибудь встречу подобную роскошь и если оно будет достаточно драматичным и будет гармонировать с глубинными ритмами жизни. Счастье— пустое слово. Что оно означает? Подъем духа, обостренное ощущение того, насколько значительно становление и существование человека? Что ж, если именно это, а не самонадеянную удовлетворенность собственной судьбой, то в настоящей трагедии—я убежден—больше счастья, чем во всех пьесах со счастливой развязкой, вместе взятых.
Сейчас почему-то принято считать, что трагедия—это несчастье. Греки и елизаветинцы думали иначе. Они чувствовали, что трагедия возвышает их. Она пробуждала их к более глубокому пониманию жизни. В ней они находили освобождение от мелочных забот каждодневного существования. Они считали, что трагедия облагораживает. Произведение искусства—всегда счастье. Все остальное—несчастье...
Сейчас Америка испытывает муки духовного пробуждения... Рождается душа, а когда речь заходит о душе, тогда и появляется трагедия. Представьте, что когда-нибудь мы вдруг проникнем ясным внутренним взором в наш торжествующий, звенящий медью оркестров материализм, дадим ему правильную оценку, увидим, какой ценой мы за это расплачиваемся и каковы его последствия с точки зрения вечных истин. Какая это будет колоссальная ироническая стопроцентная Американская трагедия!
Трагедия чужеродна нашему образу жизни? Нет, мы сами трагедия, самая потрясающая из всех написанных и ненаписанных.
1921 г.
* * *
То и дело слышишь, как толкуют о «трагедии» в моих пьесах, называют их «мрачными», «гнетущими», «пессимистичными», короче, говорят те слова, которыми обычно обозначают все, что имеет трагичный характер. Я думаю, что смысл трагедии в том, как понимали ее греки. Трагедия возвышала их, побуждала жить все более и более полной жизнью. Она давала им глубокое духовное восприятие вещей, освобождала от мелочной жадности повседневного существования. Когда они видели трагедию на сцене, они чувствовали, как воплощается в искусстве их собственная безнадежная надежда... Ведь любая победа, которую мы можем одержать, совсем не та, о какой мы мечтали. Сама по себе жизнь—ничто. Только мечта заставляет нас бороться, желать— жить! Достижение, понимаемое узко, как обладание,—это тупик. Мечты, которые можно полностью осуществить, недостойны называться мечтами. Чем выше мечта, тем невозможнее ее осуществить. Когда человек стремится к недостижимому, он сам обрекает себя на поражение. Но его успех—в борьбе, в стремлении! Тогда человек—пример духовной значительности, которой достигает жизнь, когда он ставит перед собой высокие задачи, когда личность ради будущего и его благородных ценностей вступает в схватку со всеми враждебными силами внутри себя и вне себя.
1922 г.
*