Шрифт:
Закладка:
Ланселот вытаращил на него глаза.
— Вам нужно, чтобы я поехал в Голливуд?
— Мне нужны вы, и я вас заполучу! А если вы думаете, что помешаете мне, так лучше попробуйте перегородить Ниагару теннисной ракеткой. Вы — самое оно. Выражаете, так выражаете! Лицо у вас разговорчивое, как совет директоров. О’кей, о’кей! Вы знаете, с какой непреодолимой трудностью приходится сталкиваться всем тем, кто занят в кинопромышленности? Проклятие кинопромышленности заключается в том, что в каждом кинозале на каждом сеансе присутствуют шесть-семь молодых женщин, страдающих аденоидами, и они обязательно во весь голос читают титры, едва те вспыхнут на экране, чем порождают у остальных зрителей самые черные мысли и мечты о зверских убийствах. И мы изо всех сил разыскиваем таких звезд, которые так выражают, что титры не требуются. А уж вы среди них — король! Я знаю, вас сейчас свербит, потому что эта прохиндейка отвергла вашу честную любовь. Но забудьте о ней. Думайте о своей Публике. Ну, так что мы скажем для начала? Пять тысяч в неделю? Десять тысяч? Назовите цифру, а я обеспечу бланк контракта и авторучку.
Ланселот больше не нуждался в уговорах. Любовь уже превратилась в ненависть, и у него исчезло всякое желание жениться на Анджеле. Нет, он хотел, чтобы ее терзали тщетные сожаления. И ему почудилось, что Судьба готова ему в этом помочь. Какой дурой будет в будущем ощущать себя леди Анджела Пурвис, когда узнает, что отвергла любовь человека, получающего десять тысяч долларов в неделю! И каким дураком почувствует себя ее престарелый отец, когда до него дойдут вести, что за шанс он упустил! И какие муки раскаяния будут терзать его дядю Иеремию, а также Фотерингея, Бьюстриджа и Марджерисона, когда он вернется в Лондон кумиром всех девушек цивилизованного мира и они увидят, как он обращается с балкона отеля к восторженным толпам!
Пламя вспыхнуло в глазах Ланселота, и его нос сделал круговое движение.
— Вы согласны! — в восхищении воскликнул мистер Зинзинхаймер. — Молодчага! Вот ручка, а вот контракт.
— Давайте! — сказал Ланселот.
Благожелательное сияние озарило линзы роговых очков.
— Грядет заря! — прошептал мистер Зинзинхаймер. — Грядет заря!
Епископ на высоте
Близился вечер очередного воскресенья, и в залу «Отдыха удильщика» вошел мистер Муллинер, на чьей голове, вместо обычно украшавшей ее старенькой видавшей виды фетровой широкополой шляпы, на этот раз красовался блестящий цилиндр. Цилиндр этот вкупе с солидной чернотой его костюма и елеем в голосе, каким он заказал горячее шотландское виски с лимоном, натолкнули меня на заключение, что он почтил своим присутствием вечернюю службу в нашей церкви.
— Хорошая была проповедь? — осведомился я.
— Очень недурная. Читал ее новый младший священник, как будто бы приятный молодой человек.
— Кстати, о младших священниках, — сказал я. — Мне хотелось бы узнать, что сталось с вашим племянником. С тем, о котором вы рассказали мне на днях.
— С Августином?
— Тем, который принимал «Взбодритель».
— Да, это Августин. И я польщен и очень тронут, — продолжал мистер Муллинер, просияв, — что вы не забыли тривиальную историйку, которую я вам поведал. В нынешнем эгоцентричном мире далеко не всегда можно найти столь отзывчивого слушателя. Дайте вспомнить, на чем мы расстались с Августином?
— Он только что стал секретарем епископа и поселился в епископском дворце.
— А, да! В таком случае мы вернемся к нему примерно через полгода после указанной вами даты.
В обычае доброго епископа Стортфордского было — ибо, подобно всем прелатам нашей церкви, он любил труды свои — приступать к своим дневным обязанностям (начал мистер Муллинер) в бодром и веселом расположении духа. И когда он входил в свой кабинет, чтобы заняться делами, которых могли потребовать письма, достигшие дворца с утренней почтой, на его губах играла улыбка, и они, возможно, напевали строки какого-нибудь забористого псалма. Однако сторонний наблюдатель не преминул бы заметить, что в то утро, с которого начинается наша история, вид у епископа был сосредоточенный, если не сказать озабоченный. У двери кабинета он остановился, словно не желая войти в нее, но затем с видимым усилием воли повернул ручку.
— Доброе утро, Муллинер, мой мальчик, — сказал он со странной неловкостью.
Августин бодро оторвался от писем, которые вскрывал.
— Привет, епискуля. Как поживает нынче наш прострел?
— Боли, благодарю вас, Муллинер, заметно уменьшились. Собственно говоря, почти исчезли. Прекрасная погода, видимо, идет мне на пользу. Вот, зима уже прошла; дождь миновал, перестал; цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей. Песнь Песней, два, одиннадцать и двенадцать.
— Отлично сказано, — похвалил Августин. — Ну-с, в письмах ничего особо интересного не наблюдается. Священник прихода святого Беофульфа-на-Западе интересуется насчет ладана.
— Напишите, что ни в коем случае.
— Бу сделано.
Епископ тоскливо погладил подбородок. Казалось, он собирался с духом для решения неприятной задачи.
— Муллинер, — сказал он.
— А?
— Слово «священник» послужило напоминанием, которое я не могу проигнорировать, — напоминанием о вакантном приходе Стипл-Маммари. Вчера мы с вами коснулись этого вопроса.
— И что? — живо спросил Августин. — Я на коне?
Судорога боли пробежала по лицу епископа. Он грустно покачал головой.
— Муллинер, мальчик мой, — сказал он. — Вы знаете, я смотрю на вас, как на сына, и будь это предоставлено целиком на мое усмотрение, я препоручил бы вам указанный приход без малейших колебаний. Но возникло непредвиденное осложнение. Знай, о злополучный юноша, моя супруга повелела отдать его одному ее родственнику. Субъекту, — продолжал епископ с горечью, — который блеет, как овца, и не отличит стихарь от алтарной преграды.
Августин, вполне естественно, почувствовал боль разочарования. Но он был Муллинер и стоик.
— Не принимайте к сердцу, епискуля, — сказал он с глубокой искренностью. — Я все понимаю. Не буду притворяться, будто не питал надежд, но