Шрифт:
Закладка:
Благодаря психоанализу мы привыкли автоматически связывать психологическое Просвещение с сексуальным. Это и правильно, и неправильно. Правильна психоаналитическая попытка преодолеть буржуазный полуреализм в сексуальных делах и довести его до полного реализма. Неправильна, однако, тенденция психоанализа смешивать тайное и бессознательное. Разумеется, сексуальность представляет собой сферу, в которой такое смешение просто напрашивается. Когда психоанализ в свое время начал с того, что принялся исследовать и толковать так называемое бессознательное, он на самом деле вторгся в ту область, которая была в буржуазном обществе секретной par excellence, – он обнаружил, что буржуа познает себя как животное и подозревает себя в том, что он – животное. Психоанализ занялся далее нейтрализацией животно-сексуальной сферы и возвращением ее в область несекретных вещей. Поэтому современники-читатели при чтении психоаналитических публикаций порой могли задаваться вопросом, к какому жанру их отнести – к науке или к порнографии. Эта тенденция смешивать тайное и бессознательное на протяжении двух поколений терзает и мучает как аналитиков, так и пациентов. Ведь выставление на обозрение сексуальных тайн в позднебуржуазной культуре в целом никоим образом не поспособствовало уменьшению невротизации общества – поскольку патогенные сексуальные тайны составляют лишь крошечную часть индивидуального и общественного бессознательного[185].
Психоанализ – это двуликий Янус в том, что касается истории. Основываясь на сексуальной патологии, он устремляет взор в прошлое, а его убеждение в том, что бессознательное может быть сформировано искусственно, свидетельствует о направленности его взгляда в будущее. Он ведет нечто вроде детективных расследований в области культуры, превращая в уверенность раннебуржуазное подозрение: человек в своей основе – животное. Люди буржуазного общества живут с этим подозрением по меньшей мере с XVIII века, который, с одной стороны, начал окончательное «укрощение внутреннего животного посредством разума, просвещения и морали», но, с другой стороны, видел, что отбрасывает все более растущую, все более угрожающую звериную тень как побочный продукт этого укрощения. Только полностью цивилизованный, совершенно «деанимализированный» буржуазный полуреалист мог впасть в упорное и навязчивое подозрение по отношению к самому себе, к своему «внутреннему» и «нижнему». Это подозрение по отношению к себе самому у буржуа-животного время от времени находит свое выражение в литературе романтизма со всеми ее мрачными и таинственными метафорами животной пропасти «внутри-внизу». Романтики знали, что перед буржуа открываются два пути: один – к буржуазному свету, другой – в небуржуазную мрачную пропасть. Избравший первый путь женится, станет порядочным человеком, произведет на свет детей и насладится мещанским покоем – но что, спрашивается, он будет знать о жизни?
Второму пели и лгали
На тысячу ладов из глубин
Искусительницы-сирены,
И манили его в ласковые волны,
В играющую радугой звуков пучину.
Этот «второй» – другой внутри нас, то все еще не укрощенное и не прирученное животное, которое отваживается спускаться вглубь, к своим собственным тайнам, на дно пропасти в собственной душе – в играющую радугой звуков пучину животного вожделения. Только человек, пытающийся полностью укротить животное начало в себе, чувствует, как в нем самом растет опасность, с которой рекомендуется обходиться очень осторожно. Вариант такой осторожности мы находим в словаре психоанализа, который, поистине прибегая к языку укротителей, именует сферу «вытесненного» Опасно-Животного «бессознательным». В психоанализе есть что-то от псевдомедицинской науки усмирения – как будто речь идет о том, чтобы связать «бессознательное» путами разумного понимания.
Когда Фрейд говорит о «сексуальном химизме» и об оргазме как обеспечении выхода для психического напряжения, трудно отделаться от мысли о тех посетителях публичных домов, которые во время «любви» даже не снимают брюки, поскольку это – всего лишь «естественное отправление организма». И это тоже укрощение страстей, отрезвление, неоправданное овеществление сексуальности и перевод ее в некий средний род[186]. Это непроизвольно возникшая противоположность все той же столь же неоправданной, сколь и неизбежной демонизации внутренней тайной сферы, выражение которой мы находим уже почти у самых истоков буржуазной культуры – у представителей романтизма. Они создают те подмостки, на которых начинает разыгрываться спектакль демонологии «сексуального бессознательного». Демон не что иное, как внутреннее животное, зверь внутри нас. То, что представляет в сущности своей «бессознательное», романтик Эйхендорф выразил более ясно, чем неоромантически настроенный Фрейд: «Но ты поостерегись будить в груди своей дикое животное, чтобы оно (Оно) не появилось внезапно и не разорвало самого себя (Я)» («Schloß Dürande»).
К XIX веку, выражением которого стали и различные варианты психологии бессознательного, позднебуржуазная культурная ситуация заметно изменилась. Ни один из современников уже не верит в раздельное существование идеальной и животной любви или не осуществляет такого разделения на практике. В результате исчезает первая и элементарная предпосылка для атак сексуального кинизма. Ни мужчины, ни женщины уже не смеются над «грязными анекдотами», и порнография уже не сохраняет некогда присущего ей агрессивного ехидства. И то и другое сегодня никого не шокирует. Однако было бы наивно полагать, что игра закончена. Если кинизм утвердился в своих правах, то представители цинизма, используя уже теперь не «грязную» истину, обделывают свои дела, как и прежде. Шок, который некогда вызывала порнография, навсегда остался в прошлом, но порнографический грязный бизнес сохранился и процветает. Позднебуржуазная порнография уже давно не имеет ничего общего с индивидуально-личностным освобождением от внутренней зажатости, от эротических идеализмов и сексуальных табу. Скорее, она