Шрифт:
Закладка:
После почти свободных от «советизмов» и клише записей о лете в лагере, первой любви, отношениях с друзьями, очередной «приступ» идеологического мракобесия наблюдаем в записи, посвященной столетию В. И. Ленина: «Великий день. Будут изучать по истории, да у нас в билетах уже стоит вопрос. Так что день исторический». Дальше идут неумеренные дифирамбы «самому человечному» и «самому проницательному» человеку и мечты «хоть бы раз послушать, как он говорит или увидеть».
Неужели когда-нибудь будет общество, где все люди будут такими, как Ленин? По-моему, это невозможно. <…> А все-таки Ленин для всех дорог. Даже человек так себе, а то и вовсе дурак, но Ленина все-таки уважает, все-таки любит. Конечно, сегодня все заводы нормы перевыполнили, а у нас в классе — просто позор <…>. В самом стремлении быть похожей на Ленина есть что-то возвышающее и очищающее. Я все-таки постараюсь прожить жизнь честно и никогда не быть равнодушной. У нас несколько уже затерли значение слова «коммунизм». А ведь это истинное счастье. А поэтому посвятить жизнь борьбе за коммунизм, значит, идти к счастью. <…> Как непростительно мало я знаю о Ленине. Стыдно, ужасно стыдно. Зря мне поставили Ленинский зачет (22.04.70).
Кончается эта запись словами: «Ой. Как высокопарно все получается: клятвы и восклицания!»
Вообще надо отметить, что присвоение идеологии через дискурс, через чужое слово, которое притворяется своим, до какой-то степени ощущается и самим автором дневника, то есть она видит зазор между собой и этим «чужим» словом. Об этом свидетельствуют такие примечания: «зачем врать себе» (16.09.68); «А не вдарилась ли я в дидактику? Действительно ли я так думаю?» (5.10.68); «ах, какая сентиментальность» (21.11.68); «как-то риторически получается» (26.01.69); «написала, как всегда, доверительно-фамильярно» (29.01.69); «все звучит как-то морально, как-то пошло и неправдоподобно» (4.02.69). Про риторические восклицания, инверсии, многозначительные многоточия, пафос, сентиментальный надрыв — всякие «долой!» и «даешь» сама она пишет: «выражаю свои мысли слишком книжно, будто передовицу пишу, плохую передовицу» (5.10.68).
Дневник не воспринимается автором как абсолютно интимное пространство: «Я давно ни с кем не говорила, не с кем поговорить. Другие на моем месте говорят в дневнике с самим собой, а я вот не могу. Дневник мой — просто перечень фактов, а не исповедь и не друг» (5.03.1969). В оценке значения и смысла ведения дневника превалирует категория полезности, функция самовоспитания: «Совсем забросила дневник. Он не вырабатывает у меня усидчивость, а скорей наоборот» (27.03.69) «Год веду дневник. Не знаю, насколько это полезно» (24.08.69).
Конечно, это не значит, что приватное, интимное в дневнике отсутствует или присутствует только в опосредованных властным, советским дискурсом формах, о чем говорилось выше. Безусловно, в тексте есть и то, без чего не обходится практически ни один девичий дневник, — записи о доверительных разговорах или ссорах с подругами, о «мальчиках», мечты о любви и пр. Однако и эти страницы заполнены с оглядкой на недремлющего идеологического соглядатая, перед которым надо оправдываться и мотивировать право писать о «глупостях», «пошлостях» и «сплетнях».
Не знаю, стоит ли писать, это так незначительно, но меня это волнует. Касается что ли. Вот уже сколько времени мне не нравится ни один мальчишка. Для меня это совсем ненормально (1.02.1969);
Можно раз в неделю поглупить? Можно, наверное. Сейчас буду писать «про это» (далее следует список — кто из приятельниц с кем «гуляет»; 21.04.1969);
черт возьми, все стали взрослыми, одна я осталась, как дурочка. А честно, страшно хочется в кого-нибудь влюбиться (8.01.69).
Отношения с мальчиками — жгуче важная тема, но записи о ней, особенно вначале, все время сопровождаются самодопросом — не «пошло» ли, не «развратно» ли стараться понравиться, каким-то образом демонстрировать мальчику свои симпатии — как там с девичьей гордостью, будут ли тебя уважать после этого? Пример Татьяны, которая первая написала письмо Онегину, входит в противоречие с «кодексом девичьей чести», которую блюдет не только «комсомол», но и бабушка. «Неужели привлекательность в развязности и пошлости? Не буду, не буду, не буду такой!!!» (12.02.69).
Тут же рядом под «грифом» пошлости — вопрос о курении и выпивке, — он обсуждается очень бурно.
Вчера Валька со Светкой курили по дороге в клуб. Какая пошлость! И парни все чадят. <…> Стала подседать к мальчишкам и читать им лекции о вреде курения (04.09.68).
Гады мальчишки пришли на вечер пьяные <…> никакой силы воли и не то что уважения к другим, ни проблесков самоуважения!
После гневных тирад по этому поводу следует замечательное примечание — «правда, я лично узнала об этом (о том, что ребята были выпивши. — И. С.) только после „Огонька“» (26.01. 69). Когда начинается первая любовь в трудовом лагере и долгожданный избранник не всегда бывает по-комсомольски кристально трезв, то, хотя муки по этому поводу будут время от времени возникать («а ведь унижаю я себя, когда разговариваю с пьяным. Это же я опускаюсь» (12.07.69)), это не помешает развитию романа. И вообще в этом вопросе (как и во многих других) ей приходится лавировать между мнением двух «референтных групп»: идеологической инстанцией, которая требует «правильного поведения», и мнением ровесников, которые эту правильность не одобряют, и, чтобы стать своей, быть признанной ими, надо соответствовать иным критериям. Так как автору дневника важно получить признание и у той, и у другой группы, то приходится как-то изворачиваться.
Вечером ходила к Але. Девчонки пили, а я нет. Сказала, что поспорила с одним хорошим человеком на честность, что до 25 лет пить совсем не буду. Ни с кем я не спорила, но даже сама в это поверила (9.03.69).
Но есть ли все-таки в дневнике места, где говорится о своем, приватном и «своим» голосом, без оглядки на того, кто «надзирает и наказывает»? Идеологическое напряжение ослабевает и почти сходит на нет в записях об истории первой любви — с первыми касаниями, первыми объятиями, после которых температура поднимается до 40 градусов, с первыми поцелуями в кукурузе. Здесь даже появляется чувство юмора, почти напрочь отсутствующее в записях «для потомков». Вообще именно телесные практики и их описание — это пространство максимальной свободы, как это ни парадоксально,