Шрифт:
Закладка:
«Этот блистательный шарлатан попал в пантеон творческих умов, в конце концов, так же незаслуженно, как Понтий Пилат в символ веры… Этому дрожащему от подагры, еле передвигающему ноги старому ворчуну на его синекуре в Дуксе не снилось, что над этими воспоминаниями когда-нибудь будут гнуть спины седобородые филологи и историки, изучая их как самый драгоценный палимпсест восемнадцатого столетия.
…Похождения Казановы простираются от девушек, возраст которых в нашу регламентированную эпоху привел бы его к серьезным недоразумениям с прокурором, до жуткого скелета, до семидесятилетней руины, герцогини фон Урфе, – до этого самого страшного любовного часа, в котором никто не решился бы бесстыдно сознаться в оставляемых потомству мемуарах.
…Такое неутомимое, ни с чем не считающееся libido, как у Казановы, побеждает все препятствия и ничего не пропускает; чудовищное привлекает его не менее обыденного, нет аномалии, которая бы его не возбуждала, нет абсурда, который бы его отрезвил».
Не без помощи переводчика Альзира Хеллы (Alzir Hella, 1881–1953) и работы Эрвина Ригера с источниками в фондах Национальной библиотеки Парижа вскоре из-под руки Цвейга вышла блестящая книга о том, как за чужой княжеский счет жили и при этом обольщали чужих любовниц и жен люди сомнительной репутации, авантюристы блестящей эпохи. Всех этих побирающихся по всем дворам и дворцам двуличных лгунов и проходимцев воплотил в своем образе главный похититель женских чар и мужских кошельков Джакомо Казанова.
Очевидно, находясь в возбужденном, взвинченном состоянии страсти, какую Цвейг чувствовал и изливал в слове при описании побед венецианского бабника, автор перенес этот же ритм и на любовные «победы» Стендаля. В одной из глав, описывая «в зеркале» безобразную внешность величайшего французского романиста, он впрямую дает советы обольщения женщин для тех импотентов, толстяков и бедолаг, кого природа наградила «неизящной, грубой, бульдожьей физиономией», как это выпало на долю Стендаля:
«Кончено, пропало! С таким лицом не видать счастья у женщин, а другого счастья нет! Итак, остается одно: быть умным, ловким, притягательно-остроумным, интересным, чтобы внутренние достоинства отвлекали внимание от наружности, нужно ослеплять и обольщать неожиданностью и красноречием… При столь несчастной наружности на женщин надо действовать умом; надо распалять их любопытство в тончайших его нервных разветвлениях, раз не можешь подействовать на их чувства эстетически. Держаться меланхолически с сентиментальными и цинично с фривольными, а иногда и наоборот, быть начеку, проявлять неизменное остроумие… Умно пользоваться каждой слабостью, каждой минутой скуки, притворяться пылким, когда ты холоден, и холодным, когда пылаешь, поражать переменами, запутывать ловкими ходами, все время показывать, что ты не такой, как другие. И прежде всего не упускать ни одного шанса, не бояться неуспеха, ибо порою женщины забывают даже, какое лицо у мужчины, – ведь поцеловала же Титания в одну странную летнюю ночь ослиную голову».
* * *
Шестнадцатого мая 1928 года Максим Горький перед своей поездкой в Советский Союз напишет в Зальцбург, что находит характеристику Стендаля «блестящей, сделанной прекрасным художником, конгениальным Стендалю». А уже после поездки в Москву и первой встречи с Цвейгом, 20 января 1929 года, напишет из Сорренто: «Наконец, я прочитал Вашу интереснейшую книгу». Из трех «певцов» больше остальных Горькому понравился Казанова: «В этом очерке Ваш исключительный талант психолога, так изящно заостренный скептицизмом европейца, который смотрит на прошлое с хаотической высоты 20-го столетия, и Ваша интуиция художника – развернуты с поразительным блеском».
Завершая эту объемную главу, нам остается сказать о том, как австрийский писатель высоко ценил жизненный путь и все книги Льва Толстого, чтобы этим завершить рассказ о трилогии «Три певца своей жизни» и подвести смысловую черту перед 1928 годом, когда наш неутомимый герой стал собирать чемоданы в Россию, на родину Толстого и Достоевского.
Прежде всего начнем с определения, которое Цвейг дает двум величайшим русским романистам еще в 1920 году: «Жизнь Толстого – учебник, жизнь Достоевского – художественное произведение». А раз Лев Николаевич – это учебник, то австрийский «ученик» видит в нем смиренного непротивленца, «апостола кротости и непротивления», признает его сильнейшее воздействие на западного читателя, бросает яркий свет на природу и новаторство этого гиганта. По Цвейгу, Лев Толстой – «просвещеннейший человек России… властитель дум миллионов» перед «стальным и блестящим, упорно-проницающим» взглядом которого никто и никогда не может солгать: «В этих глазах, и благодаря им, в лице Толстого видна гениальность. Вся озаряющая сила этого человека собрана воедино в его взгляде, – так же, как у Достоевского вся красота сконцентрирована в мраморной выпуклости лба… Эти линзы делают более видимым даже ничтожнейшее из произрастающего на земле; стрелой, как ястреб из недосягаемых высот набрасывается на спасающуюся мышь, они накидываются на все детали и вместе с тем, точно в панораме, охватывают все шири вселенной».
Цвейг подробно описывает «день из жизни Толстого», когда писатель во время завтрака окидывает взором принесенную ему «бумажную башню» писем со всего света с просьбами наставить на путь истинный, научить жить и понимать непостижимый смысл бытия. Работая до полудня в полной тишине, сгорбившись над вчерашними-позавчерашними бумагами и письмами, Толстой, по мнению Цвейга, после этого вскакивает в седло и «мчится в лес на тонконогой лошади»: «И он скачет, скачет и скачет, счастливый и беззаботный, скачет двадцать верст, пока блестящий пот не покроет белой пеной бока кобылы. Тогда он спокойной рысью направляется к дому. Его взор ясен, его душа легка, он счастлив и радостен, – этот старый, бесконечно старый человек, – как мальчик, в этих лесах, на этой, за семьдесят лет ставшей родной дороге».
Советский литературовед Борис Михайлович Эйхенбаум в рецензии на книгу Цвейга о Толстом высказывал предложение при переводе на русский язык главу «Один день из жизни» «совсем опустить», то есть не печатать, так как, на его личный взгляд, эта глава производит «неприятное и даже отчасти комичное впечатление своей искусственностью, своим педантизмом». Тем не менее глава была оставлена, и шестой том собрания сочинений Цвейга в издательстве «Время» сохранил для нас полный перевод книги.
В своей книге Цвейг осмеливается «полемизировать с религиозной догматикой и философией Толстого» (Борис Сучков), строя все этажи (главы) очерка на противопоставлении Толстого-художника Толстому-христианину. А в одном из писем Ромену Роллану сообщает: «Мне претит христианская составляющая его учения, но его жизнь всегда казалась мне достойной восхищения, причем как раз потому, что ему не удалось стать святым». И когда в последней главе «Побег к Богу» австрийский новеллист станет описывать не типичный день из вереницы подобных, похожих дней зимы или лета этого простого, земного человека – «никогда Толстой не переходит границы нормального (и благодаря этому так редко применяют к нему столь естественное