Шрифт:
Закладка:
Смотря на застывшее, сильно изменившееся лицо Федора Колядо, я все время вспоминал, как он наслаждался арбузом, принесенным мною из дома. И мне думалось: «Сберег ли он семечки? Может, они у него в кармане?» Я не утерпел и, обернувшись к отцу, шепотом рассказал ему про семечки. Отец почему-то долго не мог понять, про какие арбузные семечки я толкую, — в то утро он был каким-то очень странным, будто зачумленным тяжкими раздумьями, да и внешне был неузнаваем — заметно постарел, осунулся, оброс щетиной. Меня даже пугала мысль, что таким некрасивым он может остаться навсегда.
С трудом поняв, в чем дело, отец успокоил меня:
— Сберег. Теперь вестовой сбережет и посеет.
— Ты знаешь, где его убили? Покажешь?
— Покажу, — пообещал отец. — Мне дали отпуск на три дня — отвезти тебя в Гуселетово. Как поедем, завернем на то место. К нам на подмогу шел — его и убило.
— Я знаю.
Мне невольно вспомнилось, как Мамонтов хвалил Колядо и был уверен, что тот непременно придет на помощь защитникам Солоновки. Он не ошибся тогда, главком, говоря партизанам, что победа завоевана уже в первый день боя и надо только удержать ее и закрепить. Как он говорил в тот вечер, так все и вышло…
Наутро два белогвардейских полка, изгнанные Колядо и Шевченко из Селиверстова и Малышева Лога, ночевавшие в бору на морозе, попытались было вновь атаковать партизанские позиции под Солоновкой, но вскоре им пришлось защищаться от партизанских полков, ударивших с тыла. Бой шел весь второй день, но только однажды, когда белогвардейская конница решила ворваться в Солоновку со стороны степи, где не было обороны, партизаны пережили тревожные минуты. Сам главком Мамонтов, всегда бросавшийся на опаснейшие участки обороны, прискакав сюда, лег за пулемет — у малоопытных пулеметчиков вышла какая-то заминка. Атака белогвардейской конницы оказалась наивысшей точкой боя, а после этого он быстро пошел на спад. Ночью белогвардейские полки, пользуясь тем, что партизаны, наседавшие с тыла, не могли создать плотного кольца, снялись со своих стоянок-ночевок и отправились не солоно хлебавши в обратный путь Соляной дорогой.
После двухдневного боя у всех было много хлопот. Из бора все время выходили, чтобы сдаться в плен, сильно обмороженные белогвардейские солдаты — всего их сдалось около трехсот. Там, где стояли полки противника, где он бросался в атаки, оказалось более пятисот погибших в бою — всех их надо было подобрать и предать земле. Всюду перед партизанской обороной белогвардейцы растеряли разное оружие — трофеи надо было учесть и сдать на склады. Не только партизаны, но и многие сельчане выезжали очищать поле боя. Даже наш молодой хозяин Петрован, усадив в сани Илюшку и меня, повез нас в бор собирать патроны и гильзы. Мы вилами и граблями разрывали утоптанный снег и мелкой, но дорогой добычей загружали корзины. В той поездке меня особенно поразило, что небольшие сосенки на опушке бора были будто выкошены литовкой. Мне навсегда запомнились те сосенки, снесенные пулеметным огнем, — может быть, ими и была украшена трибуна.
Я сказал отцу и про сосенки.
— Наши пулеметы косили, — ответил отец на сей раз без задержки. — И сосенок, и беляков много полегло.
— А наших?
— Да тоже немало. Говорят, больше сотни убито да несколько сот пораненных: все дома вокруг заняты под лазареты. Страшное, сынок, это дело — война. Никогда бы мои глаза ее не видели. И сказать невозможно, как больно, когда около тебя умирают товарищи.
После долгого и трудного молчания, должно быть, в какой-то связи с его неприятием войны, он вдруг сообщил:
— Я ведь, сынок, в партию вступаю.
…Даже никто из штаба, вероятно, не смог бы ответить, по какому же случаю прежде всего созывался митинг в Солоновке. Он был посвящен и двухлетию Советской власти, своевременно отметить которое помешал бой, и только что одержанной большой победе — все чувствовали, что ей, этой победе, суждено иметь огромное значение в борьбе с белогвардейщиной в Сибири. Но митинг, несомненно, посвящался и прощанию с погибшими воинами народной армии, в частности с Федором Колядо, которого даже вынесли на площадь. И поэтому чувства радости и облегченности, вызванные ощущением успеха в только что законченном бою, у всех, кто пришел на митинг, соединялись с чувством горечи, с душевной болью. Тем более, что все знали: сейчас, когда все радуются, в ближних домах люди льют слезы над телами погибших, собираясь везти их в родные села, а в лазаретах многие умирают или мучаются от тяжелых ранений. Оттого люди, собравшиеся на площадь, в ожидании начала митинга терпеливо молчали, а если и разговаривали, то негромко. Даже мальчишки были сдержанны. Пожалуй, горечь-то у всех была посильнее радости.
— Ты уж большой, — сказал мне отец. — Через день тебе исполнится десять лет. Запомнишь все, что видел в эти дни?
— Запомню…
Тут все стали оглядываться в сторону штаба, где стояла пара главкомовских коней, запряженная в ямщицкую кошеву, и группа конников, не слезавших с седел. Из штаба наконец-то вышли старшие командиры армии — толпа, теснясь, стала быстро расступаться, образуя проход к трибуне. Все командиры были с красными бантами на шинелях. Первым я, конечно, ожидал увидеть главкома Мамонтова, а увидел коренастого человека с темными густыми усами, на вид сурового и упрямого.
— Кто это? — спросил я отца.
— Жигалин. Начальник штаба.
Мамонтов оказался позади всех. Одет он был, как мне показалось, не для парада, а для дальней дороги: в тот же, виденный мною черненый полушубок, отороченный серой мерлушкой, довольно нарядный, правда, для тогдашней поры, но туго затянутый в ремни, с револьверной кобурой у пояса. Походка у него была легкой — под его мягкими пимами даже не поскрипывал снег.
Первых командиров партизаны встретили в глубоком молчании, будто чем-то разочарованные, но, когда увидели любимого главкома, враз оживились, завертелись, заговорили: шумок прошел над шеренгами и толпами.
Яков Жигалин поднялся на небольшую трибуну. Оттянув левый рукав полушубка, он взглянул на большие часы у запястья, засекая время, но показалось — безотчетно похвастался ими