Шрифт:
Закладка:
Увы, сложным размышлениям люди предпочли простые решения. После обнародования заповедей среди нас наметились две группировки: с одной стороны – непримиримые консерваторы, с другой – безучастные.
Я, знавший, что Моисей никуда не идет, спрашивал себя, не слишком ли далеко он зашел.
Разве бог может не иметь места? В моей анимистической юности, да и потом, в Месопотамии и Египте, боги обитали на какой-то территории. Бог без своего места, столь же бесполезный, сколь и невообразимый, был непостижим. Разумеется, Моисей утверждал, что его бог находится в большей степени повсюду, а не нигде, но мне это казалось глумлением над моим пониманием. А когда он еще добавлял, что этот бог стоит всех, то выражал мнение, противоречащее изначальной функции богов: создавать общность. Так что, выходит, его бог разрушал общности, вместо того чтобы составлять их.
Моисей переходил черту: он отрывался от чувственного опыта. Я не поддерживал его в подобном одухотворении бога. Хотя в определенных случаях я и соглашался с его монотеизмом[84] – наличием царя богов, который якобы оттеснил уйму мелких богов, – мне не удавалось представить себе бога, который не принадлежал бы космосу. Мысль Моисея возносилась слишком высоко над землей и над небом. Как представить себе нечто, что пребывает вне всего? Я испытывал необходимость смотреть на мир открытыми глазами. Мне никогда не избавиться от предметов, животных, ветров и камней! Или моя религия полагается на природу, или она исчезнет.
Требовательность Моисея поражала меня. Обычно статуи и изображения подавляли богов, а он ставил бога превыше всякого воспроизведения. Можно ли представить себе бога, лишенного образа?
– Верят не воображением, – огорошил он меня однажды.
Я же, напротив, верил, лишь стимулируя свое воображение. Так научил меня Тибор, а позже я укрепился в этом: фантазия соединяет нас с содержимым существ и предметов, позволяет ухватить то, что от нас ускользает. Я не осмеливался признаться Моисею, что ни за что не выжил бы, если бы не вера в чудесное, без содействия тайны, а также радости соприкосновения и встреч с множеством разных сил. И с каждой сменой времени года я все больше задумывался об обоснованности нашего исхода из Египта. Теперь, покинув его, я осознавал, как страстно люблю это состоящее из двух областей царство, которое так поносит Моисей.
Египет был оксюмороном. Он непрестанно смешивал то, что впоследствии сочтут противоречивым. Он не исключал – он соединял. Рождение и смерть взаимно дополняли друг друга, поскольку Ра, солнце, умирал каждый вечер на западе, чтобы каждое утро возродиться на востоке. Жизнь и смерть пребывали в согласии, ибо живущий готовился к смерти, а умерший продолжал существование живого. Конечное и бесконечное соседствовали, ибо мы находились в закрытом мире, сосредоточенном вдоль берегов Нила, но окруженном бескрайними пустынями. Города и деревни не только не соперничали, но, наоборот, объединялись под единой защитой реки. Животное и человек не сторонились друг друга, а сливались в изображениях – тело льва с головой человека, тело человека с головой шакала. В некоторых сплавлялись воедино женское и мужское – и прежде всего в Ниле, кормящем, как самка, и отважном, как самец. Материя и дух сочетались в каменных храмах, высеченных из гранита идолах и возлежащих на песке сфинксах. Даже добро и зло не отвергали одно другое, ибо требовалось напряжение обоих, истребляющий Сет был необходим Осирису созидающему. Свет призывал тень, пустыню, оазис. Дни этой обширной страны текли в лучах парадокса, под темным солнцем, которое своим огнем освещало тайну.
Влюбленная в гармонию страна вела себя как сваха. Египет придумывал змей с головами быков и львов с крокодильими хвостами, а также ястребов, в которых проглядывали человеческие очертания. Подобная гибридность высвобождала воображение и учреждала его верховную власть.
Покидая Египет, Моисей мечтал постичь сущность воображения: символ. Вот в чем главнейший оксюморон, тот, что скрепляет зримое с незримым, образ и смысл. Статуя Птаха не только содержала минерал, она отсылала к богу. Внешнее проявляло внутреннее. Всякая вещь выражала другую. В этом символическом, следовательно, неясном мире все выступало через край, ширилось и соединялось. Ничто не представляло собой то, что оно есть, все всегда было больше того, что оно есть. Все было знак, все было иероглиф.
Мне недоставало этого буйства сущности и смысла. В глубине души я стремился вернуться в Египет, в эту страну, которая всем была обязана воде и поклонялась солнцу. А вот суровая пустыня монотеизма приводила меня в оцепенение.
Удалось ли Моисею полностью оторваться от своей родины? Его слова убеждали в этом, зато поведение доказывало, что в одном он остался египтянином: он никогда не расставался с кошкой Тии. Они и жили, и размышляли вместе. Точно так же, как подумал бы любой житель Мемфиса, Моисей был уверен, что этот зверек из семейства кошачьих с дивными невозмутимыми и светящимися глазами входит в контакт с божественным. Кстати, ведь брал же он ее с собой, когда на сорок дней уединился на вершине горы. Он никогда не упоминал о ней и официально не включил ее в свое учение, и все же их повседневная жизнь была взаимопроникновением.
Возможно ли когда-нибудь совершенно выйти из Египта?..
* * *
За Тии II последовала Тии III, а Моисей был при смерти.
Он умирал от старости, под присмотром еще более пожилой Мерет, которая теперь не отходила от него. На ее присутствии настаивали Сепфора и сыновья Моисея, Гирсам и Элиезер, потому что под конец жизни, посвященной другим, Мерет умела в любой момент успокоить жестом, приободрить словом или утешить взглядом. А я, видя, как она склоняется над Моисеем, всякий раз представлял ее в прибрежных зарослях тростника, нагнувшейся над ивовой корзинкой: она могла бы быть его матерью и на протяжении десятилетий, возможно, по-своему ею была… Окончательно одряхлевшая и тоже готовая уйти, Мерет все еще ошеломляла меня. Хрупкая, слабая, страдающая от ревматических болей, она мало ела, плохо переваривала пищу и