Шрифт:
Закладка:
— Я специально подрался, чтобы попасть сюда. Говорят, что ты рисуешь фантастические орнаменты для ковров. Нарисуй мне один. Моя семья никак не может выбраться из нищеты. Но если мы сможем прийти на рынок с абсолютно новым дизайном ковра, то это даст нам всё, о чём мы мечтаем. Помоги.
Он и помог. Хотя все знали, что именно ковровый бизнес обеспечивает его тюремное существование. Ведь порядки в турецких тюрьмах того времени были весьма своеобразными. Относительная свобода заключённых предопределялась тем, что они сами должны были зарабатывать себе на хлеб, на горючее для освещения и обогрева собственных камер, на свою одежду. Именно по этой причине здесь существовали ка меры голых. В них сидели те, у кого не было средств даже на то, чтобы прикрыть свою наготу.
Уроки его матери не прошли даром. Именно живопись спасала его все эти ужасные годы. Она ещё успокаивала, помогала писать стихи, приводить в порядок свои планы на будущее. При этом он рисовал в тюрьме не только портреты и пейзажи, но и создавал новые узоры для ковров. И каждый из них ценился на вес золота. Ковры по его эскизам, абсолютно не похожие на те, что ткали все кругом, пользовались огромным успехом.
Именно поэтому все, кто кормились с его таланта, были предельно возмущены тем, что он просто так, всего лишь за «спасибо», отдал какому-то голодранцу красивейший рисунок нового ковра. Но он не мог поступить иначе. Ведь он же был поэтом. И принципы сочувствия и сострадания не были для него пустым звуком. Именно поэтому уроком № 4 был, конечно, урок гуманизма.
А количество таких уроков, что он давал по жизни, просто зашкаливало. Не все они были услышаны и поняты. Но такова уж была его жизнь. И его судьба. Судьба же его творчества повторяла его собственную. Не каждое его слово доходило до читателя. Никто из его биографов так и не смог в точности установить того, сколько же его стихов было конфисковано, утеряно при переводе из одной тюрьмы в другую, исчезло в архивах людей, которым удавалось передавать из неволи свои рукописи.
Даже когда его слова доходили до читателя, они не всегда были правильно поняты. А ещё на чужбине его постоянно мучила проблема перевода. Уже хорошо освоив русский язык, он всё время будет возмущаться переводами своих стихов, утверждая, что это всё замечательно звучит по-русски, но всё же отличается от того, что он написал по-турецки. Он пытался контролировать переводы своих стихов на русский и французский, но сам прекрасно понимал, что искусство перевода — это вечная, как мир, проблема.
Когда ему оставалось жить совсем немножко, он написал необычное для его творчества стихотворение, в котором предлагал отдать, хотя бы на один день, шар земной детям. Его самого уже не будет в мире живых, когда культовый композитор напишет песню на эти стихи. Он всегда считал, что поэзия в чём-то очень близка к музыке и при переводе чаще всего теряется именно мелодия стиха. Здесь её удалось сохранить. Песню полюбят. Но мало кто будет знать, что она написана на его слова.
Всю свою жизнь он никак не мог смириться с тем, что его пьесы не допускались к постановкам. Бывали и такие случаи, когда показ запрещался сразу же после первого же представления и они под разными предлогами изымались из репертуара. Так было в Стамбуле, так было и в Москве. Страны были разные, а судьба его пьес оставалась одинаковой.
Литературоведы порой комментировали степень влияния на его творчество тех или иных европейских драматургов. Он посмеивался над этим. Все эти знаменитые пьесы были написаны тогда, когда он сидел в тюрьме и был изолирован от культурной жизни даже родной страны. Тех же произведений французских и немецких авторов, которым он якобы подражал, он никогда не видел на сцене, не читал их и даже не по дозревал об их существовании.
***
У него в жизни было немало учителей. Но был один, абсолютно не похожий на всех остальных. Этого учителя он почитал как учителя всех учителей. Тот был молод. Одевался по последней европейской моде. Обладал изысканнейшими манерами. Создавалось весьма странное ощущение того, что своей одеждой денди, фантастическим владением французским языком и утончённым поведением он пытался возвести некую стену между собой, поэзией, в которую он был влюблён, и всей той грубой действительностью, которая окружала его.
Он мог посвятить целый час тому, чтобы прокомментировать одну строку кого-то из поэтов, считающихся корифеями турецкой лирики. А иногда долго, подробно, со смаком рассуждал о тонкостях французской поэзии. Часами мог говорить о том, что Франция смогла стать наследницей древнего Рима и возродить классическое наследие. Сыпать именами и восхищаться тем, что именно в этой стране множество блудных сынов Европы смогли обрести свою родину.
Но при этом он всё же оставался настоящим поэтом турецкой классической традиции. А ещё он был одним из последних знатоков уже исчезающей поэзии, который мог прекрасно слагать стихи высоким стилем, но при этом ещё и доказывать своим творчеством, что истинный поэт всё же должен открывать в поэзии новые пути.
Этот учитель как-то велел ему прочитать хоть какое-нибудь своё стихотворение. Он прочёл стихи о кошке. Он сравнивал её шерсть с мягкостью пуха, быстроту её движений — с выстрелом… Много чего было в этом стихотворении. И тогда учитель велел ему принести эту кошку. Он принёс. Она была просто ужасна. Её надорванное ухо, свалявшаяся шерсть и облезлые бока совершенно не соответствовали тому образу, который он создал. Но, к его удивлению, учитель был в восторге:
— Какое воображение. Так отразить гнусную действительность в прекрасных стихах может только тот, чей полёт фантазии не ведает преград.
Именно этот учитель, наряду с его дедом, сумел внушить ему любовь к великому наследию классической турецкой поэзии. Да ещё и объяснить одну простую вещь. Оказывается, нужно иметь много мужества для того, чтобы не жалеть о том, что когда-то было. И уметь мечтать о том, что будет. Подобно тому, как зерно умирает, давая жизнь новому урожаю, так и старая турецкая поэзия должна умереть, чтобы создать абсолютно новую стихию языка, в которой поэзия нового века может обрести своё обновлённое звучание.
Когда однажды он показал учителю свою поэму, часть которой была написана классическим арузом, а остальное абсолютно неизвестным размером, то тот был в шоке:
— Где ты отыскал этот размер?
— Да ничего я не отыскивал. Хотел просто стилизовать под старину. Вот