Шрифт:
Закладка:
Он задремал, но слышал шаги слева, слышал, как усаживались там на такую же скамейку, развернутую на дорожку, торцом к пруду.
– Витька! Витька! – донесся счастливый и плачущий молодой женский голос. – Как же ты прошел?
– Что же тут не пройти? – отвечал возбужденно Витька. – Я к тебе в любую темницу пройду.
– Почему в темницу?
– В светлицу. Если бы там в древнем замке на краю скалы сторожили тебя драконы – я бы и туда прошел. Мимо Змея Горыныча и всех его двадцати пяти голов.
Она, не сдерживаясь, заплакала сильней:
– Я тебя люблю, Витька.
– Ну, что за беда, – с нарочитой небрежностью отвечал он. – Я тебя тоже люблю. От этого не плачут.
– Я слабая. И я все еще боюсь.
– Не бойся, Леся, проехало. – Парень еще что-то добавил, но Алексей Петрович не расслышал. Он и не хотел подслушивать, но еще более не хотелось ему, пригревшемуся и завороженному, подниматься и переходить. Да и их он бы вспугнул.
– За что они так тебя? – спрашивала она.
– Ты же знаешь: мозги у нас с тобой не туда повернуты. Не то делаем, не так думаем. Знаешь ты, Леся.
Она помолчала и натянуто спросила:
– Ты скрываешься?
– Нет, – быстро сказал он. – Это пусть они скрываются. Я на своей земле.
– Скажи мне правду, Витька…
– Я тебе правду говорю. Правду, правду и одну только правду. – Он говорил прерывисто, должно быть, лаская ее. – Поправляйся скорей. Придет лето – поедем мы с тобой на Валаам. Там и обвенчаемся. Дадут нам келью, мне на подворье обещали. Рядом, под маленьким окошечком, будет плескаться вода. Кругом ни одной чужой души, все свои. Ты там быстро окрепнешь.
– Витя, а ты на подворье скрываешься, да? Скажи мне.
Твердо, по-мужски:
– Я нигде не скрываюсь, даю тебе честное слово. Ты поправляйся, не думай об этом.
Они умолкли, и надолго. Булькнуло: кто-то бросил в воду камешек. Шелестели за деревьями голоса гуляющих по аллее, с фырканьем пронеслась стайка воробьев. И все теплее, все спокойней и ласковей пригревало солнце. Алексей Петрович опять задремал. Снова заговорили с соседней скамьи, но о чем, он не различал, и снова девушка плакала, а мягкий рокоток парня успокаивал ее. Все было как во сне. И, как во сне, где-то далеко-далеко раздался колокольный звон, сначала мерный, важный, потом все быстрей, все тревожней, собирая голоса, которые принялись вторить ему: бом-бом-бом!
Алексей Петрович напрягся. Голоса то отдалялись, то снова сливались со звоном, словно птицами летая вокруг, подныривая и устремляясь в высь, чтобы возгласить оттуда:
Бом, бом, бом – спешите в храмы Божии,
Бом, бом, бом – пока еще, пока еще звонят.
Звон умолк. В тишине девушка попросила:
– Включи.
– Ты опять будешь плакать.
– Я постараюсь. Включи.
Алексей Петрович окончательно очнулся. И, скосив глаза, увидел поверх решетчатой спинки скамьи две склоненные друг к другу головы – одну в белой вязаной шапочке и другую – непокрытую и крупную, в ежике русых волос. Снова ударил звон. «Да это же кассета, песня», – догадался Алексей Петрович. Ударил звон, и парень с девушкой, накинув на плечи друг друга руки и еще теснее прижавшись, повели вместе с глубоким, грудным, красиво и сурово вопрошающим голосом певицы:
Бом, бом, бом – где ж вы, сыны русские?
Бом, бом, бом – почто забыли мать?
Бом, бом, бом – не вы ль под эту музыку
Бом, бом, бом – шли парадным шагом умирать?
Девушка, склонившись, заплакала навзрыд. Парень выключил запись. Алексей Петрович, уже не таясь, смотрел в их сторону. Парень успокаивающе водил рукой по спине девушки и в оцепенении глядел куда-то прямо перед собой.
…Полгода потом Алексей Петрович будет искать эту песню, спрашивая в кругу, где могли ее знать, пока однажды вовсе не молодой человек, сверстник Алексея Петровича по возрасту, не расскажет ему о монахе Псково-Печерского монастыря Романе, который сложил и эту песню, а вместе с нею и многие другие для попечения о запущенной русской душе.
<1995>
Женский разговор
В деревне у бабушки посреди зимы Вика оказалась не по своей доброй воле. В шестнадцать годочков пришлось делать аборт. Связалась с компанией, а с компанией хоть к лешему на рога. Бросила школу, стала пропадать из дому, закрутилась, закрутилась… пока хватились, выхватили из карусели – уже наживленная, уже караул кричи. Дали неделю после больницы отлежаться, а потом запряг отец свою старенькую «Ниву», и, пока не опомнилась, к бабушке на высылку, на перевоспитание. И вот второй месяц перевоспитывается, мается: подружек не ищет, телевизора у бабушки нет – сбегает за хлебом, занесет в избу дров-воды и в кровать за книжку. Темнеет мартовским вечером в восьмом часу, а электричество… прошли те времена, когда электричество всякую минуту было под рукой. Сковырнули за-ради него ангарские деревни, свалили как попало в одну кучу, затопили поля и луга, порушили вековечный порядок – все за-ради электричества, а им-то и обнесли ангарские деревни, пустив провода далеко в стороне. Выгоняли его при старых порядках для местных нужд из солярки, а солярка теперь сделалась золотой, требует прорвы денег. Утром посветят, чтобы на работу отправить, а вечером – не всегда… Наталья по-старушечьи укладывается рано, вслед за солнышком; Вика поскрипит-поскрипит на продавленной пружинной кровати и тоже затихнет.
Девка она рослая, налитая, по виду – вправду в бабы отдавай, но умишко детский, несозревший, голова отстает. Все еще по привычке задает вопросы там, где пора бы с ответами жить. И вялая, то ли с ленцой, то ли с холодцой. Скажешь – сделает, не скажешь – не догадается. Затаенная какая-то девка, тихоомутная. Распахнутые серые глаза на крупном смуглом лице смотрят подолгу и без прищура, а видят ли они что – не понять.
В этот вечер не спалось. Бывает же так: как из природы томление находит, как не оконченное что-то, зацепившееся не дает отпущения ко сну. Вздыхала, ворочалась Наталья; постанывала, крутилась Вика. То принималась