Шрифт:
Закладка:
Миновав малинник, Григорий замер перед изъезженным, покрытым ребристыми следами шин и гусениц пустырем — молчаливым, жутким и беспомощным в своей беззащитности. Свежие пни с застывшим соком, казалось, исходили кровью. Вокруг в траве лежали длинные, с обрубленными ветвями стволы деревьев.
Григорий помрачнел. Губят лес. Губят там, где его и так мало. Какими бы хозяйственными или экономическими выгодами ни оправдывали вырубку леса, в конечном счете все равно будет проигрыш. Это скажется на урожаях. На водном балансе рек. На здоровье людей. Когда травмируют легкие, человеку нечем дышать, сердце ослабевает, останавливается. А мозг не в состоянии соединить две мысли — от кислородного голодания нейроны гибнут значительно быстрее.
Дорога свернула влево. Вскоре Григорий увидел небольшую беседку, коническая крыша ее покоилась на трех столбах. Рядом дремал стожок сена. Взобравшись на него, он лег на спину, раскинул руки, закрыл глаза.
34
Краем сознания, не затуманенного сном, Григорий улавливал еле слышный шум ветерка, успокоительный шорох листьев, плеск волн.
Постепенно реальный резкий мир запахов, звуков, ощущений поблек, онемел. Откуда-то издалека донесся грубоватый голосок с хрипотцой. Он бубнил и бубнил, связывая воедино какие-то мысли, что-то утверждая, что-то отрицая. К этому голоску безмолвно прислушивались молоденькие сосенки и кудрявые яворы на пригорке. Григорий присмотрелся к ним внимательней. Нет, это не деревья! Сосенки — знакомые по университету девушки-студентки, а яворы — приятели и друзья из общежития. Пригорок заставлен столами точно так же, как в аудитории. А хрипловатым голосом читает лекцию до нестерпимости придирчивый преподаватель физиологии Дробот.
Все больше вдохновляясь, как это с ним случалось всегда, когда он говорил о любимом предмете, о досконально изученном, продуманном, экспериментально проверенном, Дробот выпрямился во весь свой гигантский рост, голос его окреп, стал громким, без хрипотцы.
«...Основа явления состоит в том, что больные люди свою слабость, свои дефекты выносят наружу, перекладывают на посторонних. Больные хотят быть самостоятельными, а им постоянно кажется, что их делают рабами, исполнителями чужих приказов. Больные стремятся быть уважаемыми, степенными, а им кажется, что их обижают. Они хотят иметь свои тайны, а им кажется, что посторонние раскрывают их. У них бывают дурные привычки или болезненные припадки, а им кажется, что эти привычки и припадки принадлежат другим...»
Затем Дробот начал сжато излагать сущность явления и его анализ академиком Павловым:
«Наше отношение к окружающей среде вместе с социальной средой и наше отношение к нам самим неминуемо исказятся, если будут смешиваться противоположности: я и не я, мое и ваше, одновременно я один и в окружении людей... Корковые клетки, вместо того чтобы давать эффекты, соответствующие силе раздражения, будут давать иные — или все одинаковые, или обратные силе возбуждения, даже противоположные его характеру. Эта ультрапарадоксальная фаза и является основой ослабления у больного понятия противоположности...»
Вдруг и аудитория, и Дробот зашатались, будто отражение в воде, расплылись.
Слуха Григория коснулся неясный шорох, скрип тормозов машины, треск сухих веток. Потом все это стихло, и знакомый женский голос — откуда он взялся здесь, в лесу? — произнес:
— Давно я не была в Судовой Вишне. Давай тут, в беседке у озера, поставим все точки над «i».
«Подожди, подожди... От кого же я слышал?.. Судовая Вишня... Беседка, озеро... Меня обещали повезти...» — Григорий открыл глаза. Увидел розовую листву явора, сосновые ветки, услышал отдаленный торопливый стук дятла по стволу дерева. Остатки сна развеялись, улетели прочь. Среди других звуков он различил цокот каблучков по дощатому настилу беседки. Женщина желчно сказала:
— Входи, Ёся, в лесную камеру отважной поборницы прав человека Майи Беркович, доставай из багажника еду. Надо же, муж-правозащитник привез на собственной «Ладе» преследуемую женщину на лоно природы. Без охранников, без надсмотрщиков...
Григорий все понял. «Что же делать? Как встать и уйти незамеченным? Нет, из этого ничего не получится. Поздно. Но оставаться и подслушивать чужие разговоры тоже нехорошо. Как же поступить? Да черт с ними! Пусть болтают. Все равно ничего нового я не услышу».
Григорий взглянул на беседку. Иосиф Самуилович нарезал хлеб. Майя, накрыв стол газетой, достала из хозяйственной сумки огурцы, колбасу, ветчину, пирожные. Иосиф Самуилович открыл бутылку коньяка. Они сели друг против друга, подняли рюмки. Молча выпили.
— Лес, Майя, безмолвный. Он безъязыкий, — хрустя огурцом, сказал Иосиф Самуилович. — Давай поговорим откровенно, никто нас здесь не услышит.
— Как будто в особняке мы были не одни.
— При нашем положении и у стен могут вырасти уши.
— А что нам, собственно, скрывать? — раздраженно спросила Майя. — Что? Я словно кинозвездой какой-то стала. Иду по улице, а сзади мужланы перешептываются: «Смотри, какая красотка...» — «Да это же та самая, что по радио...» В магазине от меня женщины шарахаются, как от чумной. Куда ты меня толкнул, Ёся? Зачем? Никто слова приветливого не скажет, кроме твоего ребе и его помощника.
— Спрашиваешь, что нам скрывать? Ты не ходишь в синагогу в дни поминовения душ умерших, когда читают «изкор». Ты не справляешь «иорцайт» — годовщину смерти родителей... Сама захотела мести. Я помог.
— Не хожу... В синагоге, молитвенном доме или при общем молении женщина не человек. Когда ты собираешь десять евреев у себя дома на «миньон», чтобы прочитать обязательную поминальную молитву «кадиш», женщины не идут в счет, — возразила Майя.
Она выглядела уставшей, осунувшейся, старше своих лет. Ее смолисто-черные волосы были причесаны небрежно. Голубые глаза, казалось, выцвели. От них паучок времени протянул тоненькие, еле заметные паутинки морщинок. Как лепестки, прибитые, морозом, увяли щеки.
— Я тебе благодарен, Майя... — голос Иосифа Самуиловича от волнения дрогнул. — Ты ешь... Ты очень ослабела. А тебе надо быть сильной... Ты вытерпишь еще не одно глумление, прикрывая меня.
— Я должна прикрывать тебя? — не сразу поняла Майя. — А‑а... И ты отблагодарил меня особняком? Недурно!
Иосиф Самуилович долго молчал. Налил в свою рюмку еще коньяка. Выпил. Закусил куском ветчины с хлебом.
— Кто много говорит с женщиной, тот делает себе зло и попадает в ад. Так утверждает талмуд. Но