Шрифт:
Закладка:
Я закончил экскурсию в южном приделе у рисунка Бруни. У могилы финал выглядел бы эффектнее, но я предпочел отпустить группу. Моя жена постояла у ограды и скоро вернулась.
— Все это нелепо и грустно, — сказала она.
Я не спросил, что имеется в виду. Я устал. Вернее, чувствовал себя очень напряженно. Я знал, что она не случайно приехала.
— Давай, — говорю, — поужинаем в «Лукоморье»?
— Я бы даже выпила немного, — сказала Таня...
В зале было пустынно и душно. Два огромных вентилятора бездействовали. Стены были украшены деревянными рельефами. Немногочисленные посетители составляли две группы. Заезжая аристократия в джинсах и местная публика куда более серого вида. Приезжие обедали. Местные пили.
Мы сели у окна.
— Я забыл спросить, как ты добралась? Вернее, не успел.
— Очень просто, ночным автобусом.
— Могла приехать с кем-нибудь из экскурсоводов, бесплатно.
— Я их не знаю.
— Я тоже. В следующий раз договоримся заранее.
— В следующий раз приедешь ты. Все-таки это довольно утомительно.
— Жалеешь, что приехала?
— Ну что ты! Здесь чудесно...
Подошла официантка с крошечным блокнотиком.
Я знал эту девицу. Экскурсоводы прозвали ее Бисмарком.
— Ну чего? — произнесла она.
И замолчала, совершенно обессилев.
— Нельзя ли, — говорю, — чуть повежливее? В порядке исключения. Ко мне жена приехала.
— А что я такого сказала?
— Перестань, умоляю тебя, перестань...
Потом Татьяна заказывала блинчики, вино, конфеты...
— Давай все обсудим. Давай поговорим спокойно.
— Я не поеду. Пусть они уезжают.
— Кто — они? — спросила Таня.
— Те, кто мне жизнь отравляет. Вот пусть они и едут...
— Тебя посадят.
— Пусть сажают. Если литература — занятие предосудительное, наше место в тюрьме... И вообще, за литературу уже не сажают.
— Хейфец даже не опубликовал свою работу, а его взяли и посадили.
— Потому и взяли, что не опубликовал. Надо было печататься в «Гранях». Или в «Континенте». Теперь вступиться некому. А так на Западе могли бы шум поднять...
— Ты уверен?
— В чем?
— В том, что Миша Хейфец интересует западную общественность?
— Почему бы и нет? О Буковском писали. О Кузнецове писали...
— Это все политическая игра. А надо думать о реальной жизни.
— Еще раз говорю, не поеду.
— Объясни, почему?
— Тут нечего объяснять... Мой язык, мой народ, моя безумная страна... Представь себе, я люблю даже милиционеров.
— Любовь — это свобода. Пока открыты двери — все нормально. Но если двери заперты снаружи — это тюрьма...
— Но ведь сейчас отпускают.
— И я хочу этим воспользоваться. Мне надоело. Надоело стоять в очередях за всякой дрянью. Надоело ходить в рваных чулках. Надоело радоваться говяжьим сарделькам... Что тебя удерживает? Эрмитаж, Нева, березы?
— Березы меня совершенно не волнуют.
— Так что же?
— Язык. На чужом языке мы теряем восемьдесят процентов своей личности. Мы утрачиваем способность шутить, иронизировать. Одно это меня в ужас приводит.
— А мне вот не до шуток. Подумай о Маше. Представь себе, что ее ожидает.
— Ты все ужасно преувеличиваешь. Миллионы людей живут, работают и абсолютно счастливы.
— Миллионы пускай остаются. Я говорю о тебе. Все равно тебя не печатают.
— Но здесь мои читатели. А там... Кому нужны мои рассказы в городе Чикаго?
— А здесь кому они нужны? Официантке из «Лукоморья», которая даже меню не читает?
— Всем. Просто сейчас люди об этом не догадываются.
— Так будет всегда.
— Ошибаешься.
— Пойми, через десять лет я буду старухой. Мне все заранее известно. Каждый прожитый день — ступенька в будущее. И все ступеньки одинаковые. Серые, вытоптанные и крутые... Я хочу прожить еще одну жизнь, мечтаю о какой-то неожиданности. Пусть это будет драма, трагедия... Это будет неожиданная драма...
В который раз мы говорили на эту тему. Я спорил, приводил какие-то доводы. Выдвигал какие-то нравственные, духовные, психологические аргументы. Пытался что-то доказать.
Но при этом я знал, что все мои соображения — лживы. Дело было не в этом. Просто я не мог решиться. Меня пугал такой серьезный и необратимый шаг. Ведь это как родиться заново. Да еще по собственной воле. Большинство людей и жениться-то как следует не могут...
Всю жизнь я ненавидел активные действия любого рода. Слово «активист» для меня звучит как оскорбление. Я жил как бы в страдательном залоге. Пассивно следовал за обстоятельствами. Это помогало мне для всего находить оправдания.
Любой решительный шаг налагает ответственность. Так пускай отвечают другие. Бездеятельность — единственное нравственное состояние... В идеале я хотел бы стать рыболовом. Просидеть всю жизнь на берегу реки. И желательно без всяких трофеев...
Я не верил, что Таня способна уехать без меня. Америка, как я полагал, была для нее синонимом развода. Развода, который формально уже состоялся. И который потерял силу наподобие выдохшегося денатурата.
Раньше женщины говорили: «Вот найду себе красивого богача, тогда узнаешь». Теперь говорят: «Уеду в Америку»...
Америка была для меня фикцией. Чем-то вроде миража. Полузабытым кинофильмом с участием тигра Акбара и Чаплина...
— Таня, — говорю, — я человек легкомысленный. Любая авантюра меня устраивает. Если бы там (я отогнул занавеску) стояла «Каравелла» или «Боинг»... Сел бы и поехал. Чтобы только взглянуть на этот самый Бродвей. Но ходить по инстанциям. Объясняться, доказывать. Историческая родина... Зов предков... Тетя Фаня Цыперович...
Нам принесли еду и выпивку.
— Тогда пожелай нам удачи... Смотри, в меню «котлеты» через «а»...
— Не понял?
— Я ведь заехала проститься. Если ты не согласен, мы уезжаем одни. Это решено.
— А Маша?
— Что Маша? Ради нее все это и делается. Ты дашь справку...
— Какую справку? Подожди, давай выпьем...
— Что у тебя нет материальных претензий. У тебя есть к нам материальные претензии?
— Чепуха какая-то...
— Значит, дашь справку?
— А если нет?
— Тогда Машу не выпустят.
— И ты поедешь одна?
— Не знаю... Нет... Я думаю, ты этого не сделаешь. Ты, в принципе, не злой.
— При чем тут доброта? Речь идет о живом человеке. А если дочка вырастет и скажет... Как ты можешь решать за нее?
— Кому же решать-то? Тебе? Ты свою жизнь