Шрифт:
Закладка:
Белый, неплотный снег — в нем утопали лыжи, он неслышно сыпался с елок, задетых плечом, от его блеска слезились глаза. Снег был кругом, он обманывал, и я выбирался из ям и брел дальше, к синей каемке леса. Над округлыми холмами, деревьями, над маленьким домиком лесного сторожа распростерлись необъятные, по-зимнему блеклые небеса.
Усадьба дома отдыха осталась позади. Я здесь ходил на лыжах и раньше, но вместе со всеми, а теперь выбрался один.
Все здесь было как вчера и позавчера, ничто не сдвинулось с места — полное безмолвие и неподвижность.
Это постоянство, рождающее иллюзию вечного покоя, навевало чувство, смутное, как тени облаков на холмах, как полусон, — чувство времени. Тут, где казалось, что время остановилось передохнуть, я мог вернуть минуту, когда в заснеженном селе мы бродили с Наськой, сморкались в рукава, нюхали дым, идущий из труб, разглядывали кусочек синего неба в колодце. И знойные дни, когда, оставив луг, мы добирались до заброшенной водяной мельницы, вдыхали запах мокрых свай за плотиной, смотрели на ленивых рыб в тени старой вербы. Вернуть чувство, что пылающее солнце, прохлада реки, запах свай, сверканье рыбьих боков будут всегда, до самой зимы, а после снова, и так до бесконечности. И Наська будет визжать, окунаясь в теплую, чистую воду, и я буду бежать за ней, целясь крапивой в ее коричневую, узкую спину, и потом ждать, когда она спрыгнет с большого раскаленного жернова.
Но однажды Наська заплакала от боли, стоя на жернове.
— Если не будешь гнаться за мной, я скажу секрет, — сказала она, и я согласился.
— Только никому-никому, — прошептала она. — Сережка, у тебя отец не родной…
Я отвернулся и пошел к плотине. Все осталось так, как было минуту назад, — верба не склонилась ниже, не закрутились жернова, не прорвалась старая плотина и не пролил дождь, но что-то изменилось во всем. Ничего не убавилось и не прибавилось, и в то же время что-то ушло безвозвратно и появилось новое…
Я брел по снегу, встречные деревья, холмы, домик лесника стояли на прежних местах — вехи застывшего времени, видимая ровность снега, скрадывающая ямы.
Обрыв, к которому я вышел, был невысок, но крут, внизу лежала плавная излучина реки. Через запорошенный снегом лед пробиралась на мою сторону группа лыжников, и железные наконечники палок выбивали звонкую дробь.
Увидев меня, толпа остановилась, стала ждать, но я медлил — очень круто, а снег неплотный. И тогда раздались нетерпеливые голоса: «Давай, давай!»
Внимание и крики всегда взбудораживают, и я оттолкнулся, полетел вниз. Ветер свистел в ушах, одобряющие женские вопли неслись навстречу и, обласканный заранее, я забылся, не заметил дерева перед собой и свернул слишком резко. И падение было заурядным — я понял это, увидев после длинную глубокую борозду, пропаханную задом.
Когда я отряхнулся и отыскал палки, толпа лыжников ушла, и только где-то за поворотом слышался смех.
Ушибленные колени, плечо болели, и на обратном пути я был осторожен. Хотя на глаз и снег был ровным, и деревья стояли на прежних местах…
Впрочем, падал не я. Если только эти рассмотрели меня. Так неумело катаются атомники, чудаки, не от мира сего. И эти поспешно скрылись, чтобы облегчить ему мучения от собственной неловкости.
Идеальное предположение.
Оправдание, которое пришло бы в голову артисту, когда он забывает роль и проваливает спектакль.
В девятом классе мы ставили пьесу, и я играл белогвардейца. В том месте, где меня арестовывали, страсти зала накалялись и начинали раздаваться выкрики: «Хватай его! Бей!» Эрка Агафонов, красноармеец, подталкивая винтовочным прикладом, уводил меня за кулисы. Один раз Эрка играл просто здорово, и битком набитый семиклассниками спортзал так и ревел, когда он поймал меня, белогвардейца. Мне же с самого начала было стыдно, что я изображаю «беляка», злился на Эрку, злился на кричащих шалопаев, на весь белый свет. А Эрка распалился вовсю, заорал на меня: «Иди, белогвардейская сволочь!» — это была отсебятина, и он так грохнул меня по затылку прикладом, что в глазах потемнело. Не ожидавший сопротивления, он искоса наблюдал за первыми рядами — какова реакция? — а я вспотевшим кулаком ударил его по носу. Фальшивые усы, слабо державшиеся на мучном клейстере, слетели, зал улюлюкал от восторга, и наша драка закончилась уже при закрытом занавесе…
Показалась усадьба дома отдыха, подул ветерок, ненадолго сверкнуло солнце, небо пришло в движение: облака ворочались и уплывали к горизонту.
Можно вернуть неясные, как сон, исчезнувшие минуты и дни, но что-то утеряно и унесено временем.
9
Для чего я это вспоминаю?..
Чайник закипел, Стас бросил на стол связку маленьких кренделей, кротко взглянул на меня и Анатоля. День мы провели образцово-показательно, не сказав ни слова о водке или женщинах. Не потому, что мы так задумали, а просто началось безденежье — почва, на которой распускаются чахлые цветы воздержанности.
В половине двенадцатого ночи, когда мы молча тянули чаек и жевали крендели, пришел Ашот. В распахнутом пальто, в шляпе, надвинутой на длинный лиловый нос, он шумно протолкался к своей койке, лег в чем был и уткнулся в подушку. Мы переглянулись и продолжали ритмично работать челюстями.
Тогда Ашот поднялся, подошел к столу.
— Проклятые монахи… — горячо сказал он и поставил на стол початую бутылку коньяку.
Надкушенные крендели повисли в воздухе.
— Извинись, срамник! — наставительно проворчал Анатоль.
— Такой был момент… — вздохнул Ашот и повалился на Стасову койку.
— Не оскверняй мое ложе, — сказал на это Стас. — Рассказывай, где шлялся…
— В доме лесника, — отозвался Ашот голосом тихим, как эхо.
Стас налил себе коньяк прямо в недопитый чай. После него за бутылкой потянулся я.
— Чаю! — простонал Ашот.
— Много выпил? — спросил Стас.
— Бутылку на двоих, потом еще бутылку на двоих…
— Получается бутылка на рыло, — подытожил Анатоль.
— Надо думать, Рая была в порядке?
— Еще бы!
— А лесник?
— Хряпнул и пошел в обход…
— Повезло, значит, — сказал Анатоль.
— У-у-у…
— Что, Ашот?
Ашот встал, скинул пальто и, не донеся до вешалки, выронил его на пол.
— Это тебе везет, понял? — сказал он, глядя на Анатоля. — Кулаки мои чешутся, но не слушаются!..
Он сел к столу и начал большими глотками пить чай.
— Валяй дальше, — проговорил Стас.
— Дрова в печке горят, тепло, хорошо, выпивка есть, девушка рядом есть, и больше никого нет… Что ты на это скажешь?
— Молчу, — сказал Стас.
— А что ты будешь делать?
— Молчать и смотреть, как горят дрова…
— Она вся в огне и говорит, что здесь, как в Швейцарии…
— А она там была?
— Я на это говорю,