Шрифт:
Закладка:
Когда Тэклтон повез домой миссис Филдинг и Мэй, старый Калеб сел у огня рядом с дочерью, взволнованный и полный раскаяния до глубины души, по-прежнему тоскливо шепча: «Я лгал ей с колыбели — и ради чего? Чтобы теперь разбить сердце!»
Игрушки, запущенные для младенца, давно исчерпали свой завод и остановились. Невозмутимые, спокойные куклы; горячие скакуны с пламенными глазами и ноздрями; старые прыгающие джентльмены (завод кончился, оставив их в наполовину скрюченном состоянии, с полусогнутыми коленями); уродливые щелкунчики; звери в ковчегах, шествующие попарно, словно ученики пансиона на прогулке, — все они будто замерли, пораженные предательством Крохи и благородством Тэклтона. Да разве такое возможно?
Третья трель
Ходики в углу пробили десять, когда Джон присел на свое место у камина. Такой встревоженный и погруженный в собственные невеселые мысли, что, кажется, напугал кукушку: она, быстренько издав десять мелодичных «ку-ку», втянулась обратно в мавританский дворец и захлопнула за собой маленькую дверцу, словно это непривычное зрелище оказалось для нее чересчур.
Даже если бы маленький Косильщик был вооружен самым острым из своих инструментов, и каждый взмах косы наносил удар в самое сердце возчика, он и то не смог бы ранить и поразить его сильнее, чем Кроха.
Ведь это сердце полнилось такой любовью к ней, оно так ей предано; его связывало с ней такое количество общих добрых воспоминаний — связывало будто нитями, спряденными из ежедневных ласковых мелочей, — в этом сердце, цельном и искреннем, настолько безраздельно царила она одна, что поначалу он не испытал ни ярости, ни желания отомстить, — а только пустоту на месте разбитого Идола.
Однако медленно, постепенно, пока возчик сидел молча у очага, сейчас темного и холодного, в его сердце начали проникать другие мысли — гневные, злые, как зимний ледяной ветер. В его поруганное жилище проник чужак. От двери тюрьмы его отделяло всего три шага. Один удар — и всё! «Еще убьете нечаянно», — сказал Тэклтон. Какое же это убийство — ведь он дал бы злодею время приготовиться и дрался бы с более молодым противником честно, лицом к лицу?
Мысль о более молодом противнике оказалась несвоевременной: она отлично легла на угрюмое состояние его разума. Это была злая мысль, побуждающая к мщению, которое превратит радостный и уютный дом в терзаемое духами место, мимо которого одинокие путешественники будут проезжать с опаской и страхом. А в безлунные ночи самым робким будут мерещиться в разбитых окнах борющиеся тени да завывания ветра.
Тот, чужак, моложе! Да — новый возлюбленный завоевал сердце, которое самому возчику так и не удалось завоевать. Возлюбленный из ее юных грез — о таком она думала и мечтала, по такому томилась, — а муж-глупец самонадеянно воображал, что она с ним счастлива! О, какая мука об этом думать!
Она сейчас наверху, укладывает малыша. Когда Джон угрюмо присел к огню, она подошла сзади и замерла — он не заметил: в своем великом несчастье он перестал воспринимать внешние звуки, — и поставила свою скамеечку у его ног. Он понял это, только когда почувствовал обращенный на него взгляд, а на руку ему легла женская ладонь.
Что было в ее взгляде — замешательство, непонимание? Нет. Он не поверил первому впечатлению и посмотрел снова. Нет, не замешательство. Это был нетерпеливый и вопросительный взгляд, но другой. Поначалу она смотрела встревоженно и серьезно, потом взгляд изменился: в нем проявилась незнакомая, дикая, ужасная улыбка от осознания его мыслей — а потом ничего, кроме стиснутых рук, закрывших лицо, склоненной головы, упавших на лицо волос — ничего.
Будь ему доступна в то мгновение вся сила мира, Божье милосердие так ярко пылало в груди, что обратить против Мэри хотя бы малую толику этой сокрушающей силы оказалось бы невозможно. Однако смотреть на то, как она скорчилась на низенькой скамеечке, на которой сидела и прежде, — и тогда он смотрел на нее с любовью и гордостью, такой невинный и веселый, — было нестерпимо; и когда она встала и вышла, плача, он испытал только облегчение от того, что сейчас рядом с ним пустая скамья, а не дорогое сердцу присутствие Крохи. Это само по себе было мучительнее всего, напоминая ему, как отчаянно одинок он стал теперь и как самая главная связующая нить его жизни оказалась разорванной в клочки.
Чем сильнее он ощущал это, чем сильнее крепло в нем понимание: пусть бы лучше она безвременно умерла, вместе с ребенком, даже тогда ему было бы легче, — тем сильнее и выше поднимался его гнев к врагу. Он огляделся в поисках оружия.
Вот на стене висит ружье. Он снял его и сделал несколько шагов в сторону комнаты вероломного нечестивца. Он знал: ружье заряжено. Смутная поначалу мысль пристрелить чужака как дикого зверя завладела им полностью, проникла в разум, разрослась до чудовищного размера, выдавив все иные, менее кровожадные мысли.
Нет, пожалуй, неточно. Новая мысль не выдавила стремления менее кровожадные, а постепенно их преобразовала. Превратила в кнут, который погонял его сейчас. Превратила воду в кровь, любовь в ненависть, доброту в слепую ярость. Ее образ, печальный, кроткий, все еще взывающий к его нежности и прощению с неодолимой силой, не стерся из его рассудка; однако, пребывая там, этот образ теперь гнал Джона к двери; это ее лицо заставило его вскинуть ружье к плечу и найти пальцем курок; это ее голос требовал: «Убей вора! Уничтожь его прямо в постели!»
Он перевернул ружье, намереваясь выбить прикладом дверь; он уже почти совсем размахнулся…
…когда внезапно в камине вспыхнуло пламя, и Сверчок за очагом завел свою трель!
Казалось, ничто не в силах привести Джона в чувство и смягчить. Однако безыскусные слова, которыми Мэри рассказывала ему о своей любви к этому сверчку, словно прозвучали снова, и их будто снова произносил сейчас ее подрагивающий, искренний голос. Милый голос… о, что это был за голос — голос семейного крова, он звал погреться у его огня, он пел о счастье — и он пробивался к лучшему в душе возчика, пробуждал его к жизни и к действиям.
Джон Пирибингл отпрыгнул от двери, словно пришедший в себя лунатик, и повесил ружье на место. Закрыл лицо руками — и вновь сел у огня, найдя облегчение в слезах.
Сверчок за очагом воплотился волшебным духом и так явился пред его глазами.
— «Я люблю его, — произнес потусторонний голос слова, которые Джон так хорошо помнил, — люблю за его безыскусные трели