Шрифт:
Закладка:
Слепая залилась слезами.
— Ох, отец, отец! О, тяжкая моя судьба!
Калеб потер глаза.
— Вспомни, какой жизнерадостной и счастливой ты всегда была, Берта! Сколько людей тебя любят!
— Это терзает мне сердце, дорогой отец! Вы все так ко мне добры!
Калеб слушал ее в смятении.
— Не видеть… не видеть света божьего, — с запинкой произнес он, — это огромное несчастье, Берта, бедное мое дитя, однако…
— Я никогда не испытывала его! Никогда не была несчастна, никогда! Да, временами я жалела, что не могу увидеть тебя или его — увидеть только разочек, всего на миг, — чтобы знать и хранить это сокровище в своем сердце. — Тут она прижала руки к груди. — Вот здесь! А иногда — давно, еще ребенком — я плакала оттого, что не в силах представить два ваших драгоценных образа, вознося молитвы. Однако никогда, никогда это не длилось долго. Дурные мысли отступали прочь, и мне снова было покойно и радостно.
Калеб спросил:
— А сейчас те дурные мысли снова возникли?
— Увы, отец, нет! Мой добрый, мой благородный отец, прости мне эту неблагодарность! Другая печаль гнетет меня сейчас!
Калеб молчал, только глаза его наполнились влагой: Берта говорила искренне и трогательно, — а он все равно не понимал.
— Приведи ее сюда, — сказала Берта. — Я не могу больше удерживать это в себе. Приведи ее, отец! — Она ощутила его замешательство и повторила: — Мэй. Приведи Мэй!
Мэй услышала свое имя и подошла сама, тихо тронув слепую за руку. Та немедленно развернулась и схватила ее обеими руками.
— Посмотри на меня, милая, добрая! На мое лицо! Прочитай своими прекрасными глазами, написана ли на нем правда!
— Да, дорогая Берта, да!
Слепая отвернула незрячее лицо, по которому быстро скатывались слезы.
— Нет, милая Мэй, нет в моей душе дурной мысли или пожелания тебе зла. В моей душе нет воспоминаний ярче и сильнее… Я так благодарна тебе… Много-много раз, в полном расцвете прелести и красоты, ты заботилась о слепой Берте — даже когда мы обе были малышками; когда Берта была ребенком настолько, насколько позволяла ей ее слепота! Я благословляю тебя! Я желаю тебе счастья! Только счастья, дорогая Мэй! — И дочь Калеба заключила ее в еще более тесные объятия. — Только счастья, моя птичка, поскольку сегодня знание, что именно ты станешь его женой, терзает мое сердце почти до разрыва! Отец, Мэй, Мэри! Простите меня за это, простите во имя всего, что он сделал, чтобы облегчить тяготы моей жизни во тьме. Видит Бог: никогда я не желала бы ему избрать в жены никого, более достойного его доброты и благородства!
С этими словами она отпустила руки Мэй Филдинг и уцепилась за ее платье в страстной мольбе и муке. Клонясь все ниже и ниже в этом своем странном признании, она в конце концов упала перед подругой на колени и спрятала слепое лицо в складках ее платья.
— Господь милосердный! — в тяжком потрясении воскликнул сраженный до глубины души отец. — Я лгал ей с колыбели — и ради чего? Чтобы теперь разбить сердце!
Как же им всем повезло, что Кроха, лучезарная, хлопотливая, сострадательная Кроха — ибо таковой она и была, несмотря на промахи (хотя позже вам, возможно, захочется мне возразить) — как же им всем повезло, говорю я, что она была здесь; трудно представить, чем бы вся эта история могла окончиться в противном случае. Однако Кроха, восстановив самообладание, вмешалась прежде, чем Мэй успела хоть что-то сказать, а Калеб произнес еще хоть слово.
— Ну, ну, милая Берта! Пойдем со мной! Подай ей руку, Мэй. Вот так! Она уже успокоилась, видишь? Как славно с ее стороны о нас подумать. — И жизнерадостная маленькая женщина поцеловала слепую подругу в лоб. — Пойдем, Берта. И ее добрый отец пойдет с нами, верно, Калеб? Ну, шаг, второй!
Превосходно! Нужно было совсем уж не иметь сердца, чтобы устоять против уговоров честной маленькой Крохи. Она вывела бедного Калеба и Берту из комнаты, чтобы они смогли утешать и ободрять друг друга, — только это они и могли — и побежала назад (согласно поэтической цитате, свежая, как маргаритка, а я бы сказал, еще свежее): караулить их уединение, не позволяя престарелому воплощению элегантности в чепце и перчатках увидеть то, что видеть не следует.
— Принеси мне мое сокровище, Тилли, — попросила она, подвигая стул к огню. — И пусть милая миссис Филдинг научит меня управляться с детьми. Я совершенно не умею! Поучите, миссис Филдинг?
Даже циклоп Полифем не попадал и вполовину с такой готовностью в тенета приготовленной хитроумным Одиссеем западни, как пожилая леди попала в расставленную для нее ловушку. Тэклтон куда-то вышел; остальные тихо разговаривали друг с другом, — и леди с упоением предалась ламентациям по собственной судьбе и загадочному сотрясению «Индиго Трейд» — говорить об этом она была способна двадцать четыре часа в сутки. Однако здесь и сейчас воздавали должное ее опыту обращения с младенцами; такой знак внимания со стороны молодой матери оказался искушением неодолимым; так что, совсем недолго порассуждав о собственной скромности и смирении, леди начала весьма благосклонно просвещать миссис Пирибингл, полностью отдавшись беседе; а хитрой Крохе только того и надо. Леди добрых полчаса делилась с молодой матерью верными рецептами и советами, которые — приведи их кто-нибудь в исполнение — оказали бы на юного Пирибингла самое разрушительное воздействие, будь он хоть Дитя Самсон.
Через некоторое время Кроха достала шитье — у нее в кармане всегда имелось содержимое целой рабочей шкатулки — и почти сразу отложила; потом немного повозилась с младенцем; затем снова взялась за шитье; после о чем-то пошепталась с Мэй, когда старая леди задремала, — и все это быстро и суматошно, в своей обычной манере. А там уже и день закончился. А когда стемнело, и по традиции этих встреч ей следовало выполнить все домашние обязанности Берты, она притушила огонь, вымела очаг, достала чайный прибор, задернула шторы, затеплила свечу. Затем сыграла фразу-другую на грубом подобии арфы, которую Калеб смастерил для Берты, и сыграла отменно: ведь Природа одарила ее тонким слухом, который украшал ее ушки вместо драгоценностей. К этому моменту наступила пора пить чай, и Тэклтон явился снова, разделить трапезу и провести вечер в компании.
Калеб и Берта незадолго перед этим вернулись, и Калеб сел к рабочему столу. Однако у бедняги не осталось сил трудиться, он расстроился и испытывал полнейшее раскаяние от того, что произошло с его дочерью. Было очень грустно